Памяти редактора газеты «Советская Калмыкия»,
жертвы заказного убийства.
«Волхвы не боятся великих владык
и княжеский дар им не нужен».
А.С. Пушкин
Временщики
.
Кто правит нами и страной?
Дельцы с сомнительной пропиской,
но вот сказать о том без риска
для жизни – может не любой.
И я, признаться, говорю
об этом, внутренне робея, -
ведь все мы, в сущности, плебеи
для титулованных ворюг.
Они же, завладев Кремлем,
под стон людской и тихий ропот
торгуют в розницу и оптом
всем тем,
что Родиной зовем.
Советский солдат
От Волги до Берлина - путь не близкий,
четыре года шел к нему солдат,
и поднимались следом обелиски,
как вехи и победы, и утрат.
Не огрубел солдат в сраженьях жарких,
сберег он нежность и в конце пути
взошел на пьедестал в Берлинском парке,
прижав чужую девочку к груди.
* * *
За что мне такая награда –
на счастье мое иль беду?
Случайно заснеженным садом
я рядом с тобою иду.
Под чьи-то лукавые взоры,
мечтая о завтрашнем дне,
рисую по снегу узоры –
и ты улыбаешься мне.
За что мне такая награда –
известно тебе лишь одной…
А годы высокой оградой
стоят между мной и тобой.
* * *
Такая жизнь:
то спады, то подъемы,
то вверх взойдешь,
то опрокинут ниц…
Глядишь,
Живешь, еще мечтой влекомый,
а годы, словно сны, уж пронеслись.
Такая жизнь придумана не нами,
такая жизнь –
она сродни горам,
и мы – ее вершины
или камни,
скатившиеся к чьим-нибудь ногам.
Земля моя,
твоими родниками
вспоен я, как священною водой,
и, коль придется падать,
пусть не камнем
я упаду,
а каплей дождевой.
Такая жизнь…
В ней счастье есть и беды,
а потому нам мудрость так нужна –
не зря когда-то говорили деды:
гора – она высокой быть должна.
Чужое счастье.
Шел снег…
Он падал тихо-тихо
хлопьями
и вырастал на мне седым бугром…
Толпа зевак вокруг ногами топала,
шепталась обо мне иль о другом…
Усталый,
погруженный в свое горе,
я брел бесцельно,
убежав от дел,
то вдруг молчал,
то вдруг с собою спорил,
чего-то и хотел, и не хотел.
А снег все шел.
Он падал прямо с неба,
окутав город белой пеленой, -
внезапно,
словно вынырнув из снега,
мой старый друг предстала предо мной.
- Ну, как живешь? –
окинула сторожко…
- Да ничего,
Без дыма, без огня…
- Пойдем к тебе
и посидим немножко, -
и, как ребенка, повела меня…
Мы пили чай,
вино не открывали,
и было мне легко и просто с ней, -
едва ли так когда-нибудь бывали
еще мы откровенней и честней.
Казалось:
сердце вдруг раскрылось настежь,
я говорил и говорил про ту…
Сидела через стол чужое счастье,
пытаясь разделить мою беду.
Соседи рядом пели и визжали…
- Ну что ж, пора, - сказала, - и домой…
Вот вышла замуж,
скоро уезжаю,
а он - совсем мальчишка,
Муж-то мой…
И убеждала вновь уже у двери:
- Она придет,
ты не сходи с ума…
И вновь пыталась в том меня уверить,
во что едва ли верила сама…
Она ушла с излюбленным «приветом»
в январский сумрак,
словно в сизый дым,
лишь на полу едва-едва приметно
все таяли и таяли следы…
Я знаю,
говорить иное будут,
обычай сплетен не легко сломать,
но выше всех мне бабьих пересудов
ее совсем обычные слова.
Не выношу я жалость и участье,
когда бедой жжет сердце, как огнем…
Но если рядом нет чужого счастья,
навряд ли мы свою беду поймем.
* * *
Уж я не тот,
и ты совсем не та –
ложится тень годов на лица,
и блекнет,
меркнет красота,
как робкая осенняя зарница.
Но не смотри с тоской назад,
на годы,
прожитые нами, –
красив в цветах весенний сад,
но красивее он плодами.
Дерзание
Хочешь – унесу в луга,
хочешь – унесу на полюс,
в этом мире – я слуга,
но и мир мне кланяется в пояс.
Я иду, открытый всем ветрам,
словно плетью, грозами исхлестан,
зарубцован и в следах от травм,
покоряя Время, словно версты.
Я иду, раздвинув мир плечами,
словно ветви от лица в лесу…
Я тебе звезду не обещаю –
я тебя на звезды унесу.
* * *
За что мне такая награда –
на счастье мое иль беду?..
Случайно заснеженным садом
я рядом с тобою иду.
Под чьи-то лукавые взоры,
мечтая о завтрашнем дне,
рисую по снегу узоры,
и ты улыбаешься мне.
За что мне такая награда –
известно тебе лишь одной,
а годы высокой оградой
стоят между мной и тобой.
Устремление
Брожу,
рассеянно мечтая,
среди кварталов городских,
то вдруг от радости сгорая,
то коченея от тоски,
то беспричинно слишком ласков,
то непростительно сердит…
Квартальный сторож наш с опаской
с утра сквозь щель меня «сверлит»…
Ругает мама «нехорошим»,
и, чтоб с соседа брал пример,
и ненароком, и нарочно
его расхваливает мне:
он и любим, и уважаем,
успех сопутствует ему,
ему ничто не угрожает,
и он не вреден никому…
Я понимаю очень маму:
она по своему права, -
но как мне участи той мало,
малы подобные права:
жена,
приятели,
жилплощадь,
в гостях скабрезный анекдот…
Смотри, готовят вон над рощей
грачи птенцов своих в полет!
Я тоже, мама, в путь-дорогу
уж сколько лет, как птица, рвусь,
ты только поддержи немного,
и я, увидишь, поднимусь.
Заграница
Стало модно бывать за границей,
вот я тоже нанес ей визит,
до сих пор мне нет-нет да приснится
чернобровая девушка-гид.
Были встречи и разные речи,
видел много друзей и врагов,
был с друзьями шутлив и беспечен,
и, как надо, с врагами суров.
Показали мне замки и моды,
и достаточно прочих красот,
хоть садись и расписывай оды,
только что-то не хочется од.
Не хочу все, что нашего краше,
очернить я неверной строкой,
только все-таки это не наше,
даже воздух – и тот не такой.
И какой бы ни шел я страною,
мой далекий аул Увары
неизменно вставал предо мною,
как маяк на вершине горы.
И когда нам навстречу полился
Гимн, знакомый с мальчишеских лет,
я – неверящий в бога –
молился,
но не богу,
а нашей земле.
И, свисая с подножки вагона,
я вдыхал в себя жадно полынь,
словно запах настойки лимона
и глаза были светом полны…
Постигаем мы цену России
и безмолвную боль матерей,
километры чужбины осилив,
на коленях у отчих дверей.
В Татрах
Озера…
Снежные вершины…
На склонах гор – альпийский луг…
Внизу болидами машины
на миг пронизывают мглу.
В ущелье водопад грохочет,
а воздух лаком, свеж и чист, -
брожу по Татрам звездной ночью,
брожу как истинный турист.
Вокруг меня сквозные сосны
на кронах держат небеса,
и пахнут прянисто и росно
совсем не русские леса.
Спят горы, словно великаны,
сраженьем сваленные в сон,
и я средь них, как в вечность канул:
неизмерим и невесом.
Как будто я пробрался в сказку,
каких чудес здесь только нет,
и лишь одной короны царской,
казалось, не хватает мне.
Но вдруг, признанием растроган,
я ощущаю все больней,
что не хватает мне так много:
тебя
и Родины моей.
Весенние мотивы
Синий вечер…
Синий ветер…
Стынет в окнах синева…
Снегири слетают с веток,
словно синяя листва.
Мчатся санки с синих горок,
льется свет на синий снег, -
я иду сквозь синий город
и мечтаю о весне…
Я мечтаю о зеленом
половодье на лугах,
оттого иду влюбленный
по сугробам наугад.
Пахнет дымом синий воздух,
в парках зябнут голоса,
и горят вдали, как звезды,
сквозь снега твои глаза.
Я иду на зов их страстный,
продираюсь, как в лесу,
сквозь дозор морозной трассы
и мечту свою несу…
Синий вечер…
Он не вечен,
он приходит, словно сон,
лишь однажды,
лишь на вечер,
к тем, кто истинно влюблен.
Синий вечер…
Синим цветом
плещет марево зари…
Улетают с синих веток,
с синих веток снегири.
Снежные вершины
Я - горец, спустившийся в город,
однажды с облачных вершин,
сменив на яростную скорость
медлительный полет тиши.
Но вдруг,
влекомый тайным зовом,
забросив вечные дела,
я убегаю в горы снова
тропой, что вниз меня свела.
Но лишь взойду я на вершины,
в тумане города встают…
Вверху меня влекут долины,
в долинах горы вверх зовут…
Не потому ль живу то кротко,
то в сердце буйствуют огни?
Стою как-будто на двух лодках,
а вдруг разъедутся они?
* * *
Я высоте учусь у гор…
Сбивая в кровь о камни ноги,
я им несу свои тревоги
и боль свою, и свой укор…
Я им несу на суд свой стих,
душа трепещет, как нагая,
и постигаю мудрость их
и суть свою я постигаю.
Объят спокойствием ледник
и тишиною звонкой камни,
они – владыки над веками,
а жизнь моя для них – лишь миг.
Но пусть нет счета их годам,
пусть я живу не больше века, -
нет в сердце зависти к горам –
я выше их.
На Человека.
* * *
Мы разные очень.
Мы разные –
притворство бессмысленно здесь:
меж нами, как горы Кавказа,
кричащая разность сердец.
Мы разные очень…
Так что же
нас властно роднит до сих пор?
Как нету вершин без подножий,
долин не бывает без гор.
* * *
Я снова, видно, что-то перепутал,
в самом себе себя не узнаю –
стою, как следопыт на перепутье
и вновь иначе мир осознаю.
Иначе вижу, слышу, осязаю
и цвет, и запах, музыку в листве,
я вновь себя вопросом истязаю,
хочу понять предметы в естестве.
А ведь недавно было все так просто –
был в меру мир и нежен, и суров, -
но вот стою, затерянный, как остров
среди архипелага островов.
Средь тысячи дорог,
упорно роясь,
найти свою тропинку не могу,
и оттого мне кажется порою,
что я твержу лишь вздорное и лгу…
А в сердце боль,
как от сквозящей раны,
такая боль, что оторопь берет,
а мне твердят,
что стал теперь я странным,
и, в общем, все во мне наоборот…
Всю жизнь свою я поднимаюсь в гору,
но есть в подъеме этом свой резон:
чем выше я – тем больше кругозору,
тем дальше отступает горизонт.
Поле детства
Поэма
Маме с признательностью
и любовью посвящаю.
Бесценен хлеб,
каким бы горьким ни был…
Сквозь тьму веков,
поверженных к ногам,
крестьянин руки простирает в небо
и молится бесчувственным богам.
Он вновь избит
и кандалами скован,
опять враги его хлеба палят…
О, сколько слез и горя в вас людского,
широкие российские поля?
О, сколько раз,
как саранча слетаясь,
грабители травили вас и жгли?
Но все они
(сурова месть святая!)
на тех полях бесславно полегли.
И снова Русь,
как Муромец,
вставала
из пепла, из пожарищ, из золы,
трудом крестьянским новый меч ковала
и разрубала цепи кабалы.
И вновь крестьянин,
радуясь и плача,
пахать и сеять выходил в поля:
он – хлебороб,
не может он иначе,
корми его, российская земля!
…Седая даль,
до боли ощутимы
в душе моей твоя печаль и грусть, -
не потому ль,
хоть рвусь неудержимо,
от памяти своей не оторвусь?
Иду в аул проселочной дорогой,
где ждет меня наш постаревший дом,
стучится в грудь щемящая тревога
и подступает к горлу горький ком.
Лежат хлеба,
прибитые ветрами,
холодный дождь в полях зерно гноит,
и вновь я в сердце ощущаю травмы,
не знавших детства сверстников моих.
И снова я тревожно вспоминаю
те грозные, далекие года…
Еще о жизни многого не зная,
мы понимали многое тогда.
…Еще далеко до победной даты,
а Сталинград сражался и пылал…
Вздымался голод над семьей солдата
и бил ее нещадно, наповал.
Кого-то, может, это покоробит,
но не затмятся в памяти года,
когда поля пахали на корове,
а хлеб нам заменяла лебеда.
А хлеб лежал в складах особым фондом,
о нем в колхозе нашем каждый знал,
но каждый знал:
он предназначен фронту
и никогда о нем не помышлял.
Мой юный друг,
ты понимаешь это?
За это не давались ордена…
А было так еще не близко лето,
и с каждым днем жилось труднее нам.
Едва земля открылась на пригорках,
нас колоски послали собирать, -
О, как был сладок каравай прогорклый,
что испекла из колосков нам мать!
Бесценен хлеб,
каким бы горьким ни был…
Но в колосках таился смертный яд,
и пухли дети от такого хлеба
и рос холмов могильных черный ряд.
Но вновь и вновь мы выходили в поле,
где нас стерег объездчик Байназар,
и были мы в его хапужьей воле:
коль не принес махорки – дуй назад.
Он наживался на гнилых колосьях,
на детях тех,
что пали на войне,
откормленный, как дикий бык под осень,
он у солдаток взятки брал вдвойне.
Была война
и было невозможно
понять все и представить
что к чему, -
переплеталось истинное с ложным,
а это было на руку ему.
По вечерам,
как будто в дом свой личный,
он к нам входил в махорочном дыму,
и требовал с ухмылкою, цинично,
у мамы подчинения ему…
Испуганно мы ежились на нарах
от холода,
от голода
и зла,
и под надменным взглядом Байназара
змеею в сердце ненависть ползла…
…Прости, родная,
что я вновь тревожу
сегодня рану старую твою:
я память эту,
словно меч из ножен
из сердца не для мести достаю.
Она нужна мне, чтобы видеть зорче,
чтоб каждый шаг свой по твоим равнять,
чтоб в каждый день свой новый,
словно зодчий,
вложить всю страсть душевного огня.
Прошли сквозь годы
лебедью без пары
твоя любовь и молодость твоя,
но ты горда:
они прошли не даром –
твоих седин достойны сыновья.
И я –
не раб любого поклоненья,
о, женщина, солдатская вдова,
встаю перед тобою на колени,
но где найти достойные слова
твоей любви и чистоты великой,
что ты хранила, мужа потеряв?
О, если б мог я памятник воздвигнуть
многострадальным нашим матерям?!
Быть может, это прозвучит не ново,
быть может, кто- то скажет поновей,
но все, что есть у Родины святого –
есть воплощенье наших матерей.
Мы выросли,
и многое забыто,
хотя и ныне нам не легче жить,
но есть вопрос,
оставшийся открытым, –
тот страшный день я не могу забыть…
…Не знаю, чем бы завершилась драма,
одно я помню крепко до сих пор,
как, словно в исступленье,
крикнув «Мама!»,
решительно я взялся за топор…
Наутро он догнал нас на пролетке,
я убегал, пока хватило ног,
а он стегал меня смоленой плеткой.
под каждый взмах цедя:
- Щенок!
Потом он бил черемуховой палкой,
загнав в кусты заброшенных могил,
а я кричал:
- Постой, вернется папка! –
шептал беззвучно:
- Мама, помоги?..
И снова я тревожно вспоминаю
те грозные, далекие года,
еще о жизни многого не зная,
мы понимали многое тогда.
Иду в аул проселочной дорогой,
где ждут меня наш старый дом и сад,
и возвращает давняя тревога
меня на много, много лет назад.
Лежат хлеба,
прибитые ветрами,
над перевалом вновь висит гроза,
а у тропы, раздвинув робко травы,
кивают мне «анютины глаза».
…Родимый край!
Едва окрепнут крылья,
в далекий путь ты провожаешь нас,
но сколько б стран мы в жизни не открыли.
к тебе мы прилетаем хоть на час.
Где не грешно всплакнуть нам и напиться,
устав вконец от собственных тревог,
бедой или победой поделиться
и снять усталость пройденных дорог.
Бежит вперед извилисто дорога,
по сторонам под ветром никнет рожь,
стучится в грудь щемящая тревога
и подступает к горлу ком,
как нож.
Идут дожди,
идут дожди косые,
и мокнет рожь, прибитая к земле,
и вижу я, как стонет вновь Россия
о каждом в поле брошенном зерне.
Нет, не скупа Россия,
но как горько,
когда от хлеба остается прах…
Смывают ливни землю на пригорках,
и хлещут колос буйные ветра.
Бесценен хлеб,
каким бы горьким ни был,
трудом крестьянским выращенный хлеб…
Хвалю тебя и проклинаю, небо!
За нрав твой, что и грозен, и нелеп!
Лежат хлеба…
Комбайны сиротливо
стоят в полях,
объятые тоской,
как человек, вздыхает тяжко нива
тугим зерном набрякших колосков …
Я снова здесь, на этом самом поле,
где собирал гнилые колоски,
и верю, верю:
будет хлеба вволю,
ветрам и ливням буйным вопреки.
Нам близко то,
что в нас хранится с детства,
как этот Богом позабытый шлях,
и тот,
тому случалось в жизни бедствовать,
Тот знает цену хлеба не в рублях.
Не перед кем я лебезить не буду,
от своего ни в чем не отступлюсь…
Но этот хлеб приемлю,
словно чудо,
и молча на колени становлюсь.
жертвы заказного убийства.
«Волхвы не боятся великих владык
и княжеский дар им не нужен».
А.С. Пушкин
Временщики
.
Кто правит нами и страной?
Дельцы с сомнительной пропиской,
но вот сказать о том без риска
для жизни – может не любой.
И я, признаться, говорю
об этом, внутренне робея, -
ведь все мы, в сущности, плебеи
для титулованных ворюг.
Они же, завладев Кремлем,
под стон людской и тихий ропот
торгуют в розницу и оптом
всем тем,
что Родиной зовем.
Советский солдат
От Волги до Берлина - путь не близкий,
четыре года шел к нему солдат,
и поднимались следом обелиски,
как вехи и победы, и утрат.
Не огрубел солдат в сраженьях жарких,
сберег он нежность и в конце пути
взошел на пьедестал в Берлинском парке,
прижав чужую девочку к груди.
* * *
За что мне такая награда –
на счастье мое иль беду?
Случайно заснеженным садом
я рядом с тобою иду.
Под чьи-то лукавые взоры,
мечтая о завтрашнем дне,
рисую по снегу узоры –
и ты улыбаешься мне.
За что мне такая награда –
известно тебе лишь одной…
А годы высокой оградой
стоят между мной и тобой.
* * *
Такая жизнь:
то спады, то подъемы,
то вверх взойдешь,
то опрокинут ниц…
Глядишь,
Живешь, еще мечтой влекомый,
а годы, словно сны, уж пронеслись.
Такая жизнь придумана не нами,
такая жизнь –
она сродни горам,
и мы – ее вершины
или камни,
скатившиеся к чьим-нибудь ногам.
Земля моя,
твоими родниками
вспоен я, как священною водой,
и, коль придется падать,
пусть не камнем
я упаду,
а каплей дождевой.
Такая жизнь…
В ней счастье есть и беды,
а потому нам мудрость так нужна –
не зря когда-то говорили деды:
гора – она высокой быть должна.
Чужое счастье.
Шел снег…
Он падал тихо-тихо
хлопьями
и вырастал на мне седым бугром…
Толпа зевак вокруг ногами топала,
шепталась обо мне иль о другом…
Усталый,
погруженный в свое горе,
я брел бесцельно,
убежав от дел,
то вдруг молчал,
то вдруг с собою спорил,
чего-то и хотел, и не хотел.
А снег все шел.
Он падал прямо с неба,
окутав город белой пеленой, -
внезапно,
словно вынырнув из снега,
мой старый друг предстала предо мной.
- Ну, как живешь? –
окинула сторожко…
- Да ничего,
Без дыма, без огня…
- Пойдем к тебе
и посидим немножко, -
и, как ребенка, повела меня…
Мы пили чай,
вино не открывали,
и было мне легко и просто с ней, -
едва ли так когда-нибудь бывали
еще мы откровенней и честней.
Казалось:
сердце вдруг раскрылось настежь,
я говорил и говорил про ту…
Сидела через стол чужое счастье,
пытаясь разделить мою беду.
Соседи рядом пели и визжали…
- Ну что ж, пора, - сказала, - и домой…
Вот вышла замуж,
скоро уезжаю,
а он - совсем мальчишка,
Муж-то мой…
И убеждала вновь уже у двери:
- Она придет,
ты не сходи с ума…
И вновь пыталась в том меня уверить,
во что едва ли верила сама…
Она ушла с излюбленным «приветом»
в январский сумрак,
словно в сизый дым,
лишь на полу едва-едва приметно
все таяли и таяли следы…
Я знаю,
говорить иное будут,
обычай сплетен не легко сломать,
но выше всех мне бабьих пересудов
ее совсем обычные слова.
Не выношу я жалость и участье,
когда бедой жжет сердце, как огнем…
Но если рядом нет чужого счастья,
навряд ли мы свою беду поймем.
* * *
Уж я не тот,
и ты совсем не та –
ложится тень годов на лица,
и блекнет,
меркнет красота,
как робкая осенняя зарница.
Но не смотри с тоской назад,
на годы,
прожитые нами, –
красив в цветах весенний сад,
но красивее он плодами.
Дерзание
Хочешь – унесу в луга,
хочешь – унесу на полюс,
в этом мире – я слуга,
но и мир мне кланяется в пояс.
Я иду, открытый всем ветрам,
словно плетью, грозами исхлестан,
зарубцован и в следах от травм,
покоряя Время, словно версты.
Я иду, раздвинув мир плечами,
словно ветви от лица в лесу…
Я тебе звезду не обещаю –
я тебя на звезды унесу.
* * *
За что мне такая награда –
на счастье мое иль беду?..
Случайно заснеженным садом
я рядом с тобою иду.
Под чьи-то лукавые взоры,
мечтая о завтрашнем дне,
рисую по снегу узоры,
и ты улыбаешься мне.
За что мне такая награда –
известно тебе лишь одной,
а годы высокой оградой
стоят между мной и тобой.
Устремление
Брожу,
рассеянно мечтая,
среди кварталов городских,
то вдруг от радости сгорая,
то коченея от тоски,
то беспричинно слишком ласков,
то непростительно сердит…
Квартальный сторож наш с опаской
с утра сквозь щель меня «сверлит»…
Ругает мама «нехорошим»,
и, чтоб с соседа брал пример,
и ненароком, и нарочно
его расхваливает мне:
он и любим, и уважаем,
успех сопутствует ему,
ему ничто не угрожает,
и он не вреден никому…
Я понимаю очень маму:
она по своему права, -
но как мне участи той мало,
малы подобные права:
жена,
приятели,
жилплощадь,
в гостях скабрезный анекдот…
Смотри, готовят вон над рощей
грачи птенцов своих в полет!
Я тоже, мама, в путь-дорогу
уж сколько лет, как птица, рвусь,
ты только поддержи немного,
и я, увидишь, поднимусь.
Заграница
Стало модно бывать за границей,
вот я тоже нанес ей визит,
до сих пор мне нет-нет да приснится
чернобровая девушка-гид.
Были встречи и разные речи,
видел много друзей и врагов,
был с друзьями шутлив и беспечен,
и, как надо, с врагами суров.
Показали мне замки и моды,
и достаточно прочих красот,
хоть садись и расписывай оды,
только что-то не хочется од.
Не хочу все, что нашего краше,
очернить я неверной строкой,
только все-таки это не наше,
даже воздух – и тот не такой.
И какой бы ни шел я страною,
мой далекий аул Увары
неизменно вставал предо мною,
как маяк на вершине горы.
И когда нам навстречу полился
Гимн, знакомый с мальчишеских лет,
я – неверящий в бога –
молился,
но не богу,
а нашей земле.
И, свисая с подножки вагона,
я вдыхал в себя жадно полынь,
словно запах настойки лимона
и глаза были светом полны…
Постигаем мы цену России
и безмолвную боль матерей,
километры чужбины осилив,
на коленях у отчих дверей.
В Татрах
Озера…
Снежные вершины…
На склонах гор – альпийский луг…
Внизу болидами машины
на миг пронизывают мглу.
В ущелье водопад грохочет,
а воздух лаком, свеж и чист, -
брожу по Татрам звездной ночью,
брожу как истинный турист.
Вокруг меня сквозные сосны
на кронах держат небеса,
и пахнут прянисто и росно
совсем не русские леса.
Спят горы, словно великаны,
сраженьем сваленные в сон,
и я средь них, как в вечность канул:
неизмерим и невесом.
Как будто я пробрался в сказку,
каких чудес здесь только нет,
и лишь одной короны царской,
казалось, не хватает мне.
Но вдруг, признанием растроган,
я ощущаю все больней,
что не хватает мне так много:
тебя
и Родины моей.
Весенние мотивы
Синий вечер…
Синий ветер…
Стынет в окнах синева…
Снегири слетают с веток,
словно синяя листва.
Мчатся санки с синих горок,
льется свет на синий снег, -
я иду сквозь синий город
и мечтаю о весне…
Я мечтаю о зеленом
половодье на лугах,
оттого иду влюбленный
по сугробам наугад.
Пахнет дымом синий воздух,
в парках зябнут голоса,
и горят вдали, как звезды,
сквозь снега твои глаза.
Я иду на зов их страстный,
продираюсь, как в лесу,
сквозь дозор морозной трассы
и мечту свою несу…
Синий вечер…
Он не вечен,
он приходит, словно сон,
лишь однажды,
лишь на вечер,
к тем, кто истинно влюблен.
Синий вечер…
Синим цветом
плещет марево зари…
Улетают с синих веток,
с синих веток снегири.
Снежные вершины
Я - горец, спустившийся в город,
однажды с облачных вершин,
сменив на яростную скорость
медлительный полет тиши.
Но вдруг,
влекомый тайным зовом,
забросив вечные дела,
я убегаю в горы снова
тропой, что вниз меня свела.
Но лишь взойду я на вершины,
в тумане города встают…
Вверху меня влекут долины,
в долинах горы вверх зовут…
Не потому ль живу то кротко,
то в сердце буйствуют огни?
Стою как-будто на двух лодках,
а вдруг разъедутся они?
* * *
Я высоте учусь у гор…
Сбивая в кровь о камни ноги,
я им несу свои тревоги
и боль свою, и свой укор…
Я им несу на суд свой стих,
душа трепещет, как нагая,
и постигаю мудрость их
и суть свою я постигаю.
Объят спокойствием ледник
и тишиною звонкой камни,
они – владыки над веками,
а жизнь моя для них – лишь миг.
Но пусть нет счета их годам,
пусть я живу не больше века, -
нет в сердце зависти к горам –
я выше их.
На Человека.
* * *
Мы разные очень.
Мы разные –
притворство бессмысленно здесь:
меж нами, как горы Кавказа,
кричащая разность сердец.
Мы разные очень…
Так что же
нас властно роднит до сих пор?
Как нету вершин без подножий,
долин не бывает без гор.
* * *
Я снова, видно, что-то перепутал,
в самом себе себя не узнаю –
стою, как следопыт на перепутье
и вновь иначе мир осознаю.
Иначе вижу, слышу, осязаю
и цвет, и запах, музыку в листве,
я вновь себя вопросом истязаю,
хочу понять предметы в естестве.
А ведь недавно было все так просто –
был в меру мир и нежен, и суров, -
но вот стою, затерянный, как остров
среди архипелага островов.
Средь тысячи дорог,
упорно роясь,
найти свою тропинку не могу,
и оттого мне кажется порою,
что я твержу лишь вздорное и лгу…
А в сердце боль,
как от сквозящей раны,
такая боль, что оторопь берет,
а мне твердят,
что стал теперь я странным,
и, в общем, все во мне наоборот…
Всю жизнь свою я поднимаюсь в гору,
но есть в подъеме этом свой резон:
чем выше я – тем больше кругозору,
тем дальше отступает горизонт.
Поле детства
Поэма
Маме с признательностью
и любовью посвящаю.
Бесценен хлеб,
каким бы горьким ни был…
Сквозь тьму веков,
поверженных к ногам,
крестьянин руки простирает в небо
и молится бесчувственным богам.
Он вновь избит
и кандалами скован,
опять враги его хлеба палят…
О, сколько слез и горя в вас людского,
широкие российские поля?
О, сколько раз,
как саранча слетаясь,
грабители травили вас и жгли?
Но все они
(сурова месть святая!)
на тех полях бесславно полегли.
И снова Русь,
как Муромец,
вставала
из пепла, из пожарищ, из золы,
трудом крестьянским новый меч ковала
и разрубала цепи кабалы.
И вновь крестьянин,
радуясь и плача,
пахать и сеять выходил в поля:
он – хлебороб,
не может он иначе,
корми его, российская земля!
…Седая даль,
до боли ощутимы
в душе моей твоя печаль и грусть, -
не потому ль,
хоть рвусь неудержимо,
от памяти своей не оторвусь?
Иду в аул проселочной дорогой,
где ждет меня наш постаревший дом,
стучится в грудь щемящая тревога
и подступает к горлу горький ком.
Лежат хлеба,
прибитые ветрами,
холодный дождь в полях зерно гноит,
и вновь я в сердце ощущаю травмы,
не знавших детства сверстников моих.
И снова я тревожно вспоминаю
те грозные, далекие года…
Еще о жизни многого не зная,
мы понимали многое тогда.
…Еще далеко до победной даты,
а Сталинград сражался и пылал…
Вздымался голод над семьей солдата
и бил ее нещадно, наповал.
Кого-то, может, это покоробит,
но не затмятся в памяти года,
когда поля пахали на корове,
а хлеб нам заменяла лебеда.
А хлеб лежал в складах особым фондом,
о нем в колхозе нашем каждый знал,
но каждый знал:
он предназначен фронту
и никогда о нем не помышлял.
Мой юный друг,
ты понимаешь это?
За это не давались ордена…
А было так еще не близко лето,
и с каждым днем жилось труднее нам.
Едва земля открылась на пригорках,
нас колоски послали собирать, -
О, как был сладок каравай прогорклый,
что испекла из колосков нам мать!
Бесценен хлеб,
каким бы горьким ни был…
Но в колосках таился смертный яд,
и пухли дети от такого хлеба
и рос холмов могильных черный ряд.
Но вновь и вновь мы выходили в поле,
где нас стерег объездчик Байназар,
и были мы в его хапужьей воле:
коль не принес махорки – дуй назад.
Он наживался на гнилых колосьях,
на детях тех,
что пали на войне,
откормленный, как дикий бык под осень,
он у солдаток взятки брал вдвойне.
Была война
и было невозможно
понять все и представить
что к чему, -
переплеталось истинное с ложным,
а это было на руку ему.
По вечерам,
как будто в дом свой личный,
он к нам входил в махорочном дыму,
и требовал с ухмылкою, цинично,
у мамы подчинения ему…
Испуганно мы ежились на нарах
от холода,
от голода
и зла,
и под надменным взглядом Байназара
змеею в сердце ненависть ползла…
…Прости, родная,
что я вновь тревожу
сегодня рану старую твою:
я память эту,
словно меч из ножен
из сердца не для мести достаю.
Она нужна мне, чтобы видеть зорче,
чтоб каждый шаг свой по твоим равнять,
чтоб в каждый день свой новый,
словно зодчий,
вложить всю страсть душевного огня.
Прошли сквозь годы
лебедью без пары
твоя любовь и молодость твоя,
но ты горда:
они прошли не даром –
твоих седин достойны сыновья.
И я –
не раб любого поклоненья,
о, женщина, солдатская вдова,
встаю перед тобою на колени,
но где найти достойные слова
твоей любви и чистоты великой,
что ты хранила, мужа потеряв?
О, если б мог я памятник воздвигнуть
многострадальным нашим матерям?!
Быть может, это прозвучит не ново,
быть может, кто- то скажет поновей,
но все, что есть у Родины святого –
есть воплощенье наших матерей.
Мы выросли,
и многое забыто,
хотя и ныне нам не легче жить,
но есть вопрос,
оставшийся открытым, –
тот страшный день я не могу забыть…
…Не знаю, чем бы завершилась драма,
одно я помню крепко до сих пор,
как, словно в исступленье,
крикнув «Мама!»,
решительно я взялся за топор…
Наутро он догнал нас на пролетке,
я убегал, пока хватило ног,
а он стегал меня смоленой плеткой.
под каждый взмах цедя:
- Щенок!
Потом он бил черемуховой палкой,
загнав в кусты заброшенных могил,
а я кричал:
- Постой, вернется папка! –
шептал беззвучно:
- Мама, помоги?..
И снова я тревожно вспоминаю
те грозные, далекие года,
еще о жизни многого не зная,
мы понимали многое тогда.
Иду в аул проселочной дорогой,
где ждут меня наш старый дом и сад,
и возвращает давняя тревога
меня на много, много лет назад.
Лежат хлеба,
прибитые ветрами,
над перевалом вновь висит гроза,
а у тропы, раздвинув робко травы,
кивают мне «анютины глаза».
…Родимый край!
Едва окрепнут крылья,
в далекий путь ты провожаешь нас,
но сколько б стран мы в жизни не открыли.
к тебе мы прилетаем хоть на час.
Где не грешно всплакнуть нам и напиться,
устав вконец от собственных тревог,
бедой или победой поделиться
и снять усталость пройденных дорог.
Бежит вперед извилисто дорога,
по сторонам под ветром никнет рожь,
стучится в грудь щемящая тревога
и подступает к горлу ком,
как нож.
Идут дожди,
идут дожди косые,
и мокнет рожь, прибитая к земле,
и вижу я, как стонет вновь Россия
о каждом в поле брошенном зерне.
Нет, не скупа Россия,
но как горько,
когда от хлеба остается прах…
Смывают ливни землю на пригорках,
и хлещут колос буйные ветра.
Бесценен хлеб,
каким бы горьким ни был,
трудом крестьянским выращенный хлеб…
Хвалю тебя и проклинаю, небо!
За нрав твой, что и грозен, и нелеп!
Лежат хлеба…
Комбайны сиротливо
стоят в полях,
объятые тоской,
как человек, вздыхает тяжко нива
тугим зерном набрякших колосков …
Я снова здесь, на этом самом поле,
где собирал гнилые колоски,
и верю, верю:
будет хлеба вволю,
ветрам и ливням буйным вопреки.
Нам близко то,
что в нас хранится с детства,
как этот Богом позабытый шлях,
и тот,
тому случалось в жизни бедствовать,
Тот знает цену хлеба не в рублях.
Не перед кем я лебезить не буду,
от своего ни в чем не отступлюсь…
Но этот хлеб приемлю,
словно чудо,
и молча на колени становлюсь.