Сиванков Михаил Семенович 1969г.р. уроженец г. Якутска, в 1990г. окончил Якутский речной техникум, ходил на теплоходах по реке Лена, с 1990 по 1993г. проходил службу на подводных крейсерах Тихоокеанского флота. После демобилизации работал художником в речном техникуме.
СТЕПНОЙ КОВЫЛЬ
Серые облака низко нависли над землей, затмив собою остатки дня. Сырой леденящий ветер хозяйничал в степи. Он то завывал, как голодный волк, то набрасывался на одиноко стоявшие деревья и, срывая с них последнюю листву, уносил её далеко в бескрайние просторы. Воротя покрытые инеем вспотевшие морды от несносного степного бродяги, по дороге, припорошенной первым снежком, галопом шла тройка. Уже сгустились сумерки, когда за косогором замерцали огни Азова-города. Почуяв запах дыма, гнедые прибавили ходу и, звеня бубенцами, скоро внесли седоков на окраину.
— Тпру, родимые,.. -потянув на себя вожжи, зашлепал губищами бородатый извозчик. Кони заржали и, мотая гривами, встали как вкопанные у высоких тесовых ворот, выбивая подковами подмёрзшую землю.
— Прибыли, Давыд Григорич! – сдвинув на затылок папаху, из-под которой вывалился кудрявый чуб, известил извозчик дремавшего в бричке хозяина. Пригладив густые чёрные усы, тот огляделся и сердито повел бровями:
— Поди, вижу и сам! Стучи давай!
Мужик соскочил с облучка, поправил на тулупе пояс и забарабанил кулаком в ворота.
-Громче бей! – подзадоривал извозчика повеселевший хозяин.– Небось, спят!
Бородатый подвернул рукав и с силой хватанул по воротам ещё пару раз.
— Погодь! Чаво бьёсся?— отозвалась за оградой женщина. – Того и гляди ворота с навесов сорвутся! Кто такие, и чаво надобно?
-Скажи, мила, а что купец Сапрыкин Иван Демидыч жив-здоров?— басом выкрикнул мужчина из брички.
— Да уж дай бог! – не замедлила с ответом хозяйка.
— Передайте ему, что Давыд Григорьевич в гости пожаловали!
— Неужто вы? – воскликнула женщина. — Давненько вы к нам не заглядывали, уважаемый Давыд Григорьевич!
— С кем ты там?— донесся до слуха знакомый голос Сапрыкина.
– Давыд Григорьевич пожаловали! – весело ответила хозяйка.
— Эй, – прикрикнул на жену купец, — что же ты гостя у ворот держишь? Антип! Отворяй ворота, впускай!
Рыжий детина без труда сдвинул дубовый засов и уперся плечом в ворота. Сколоченные на совесть, те, с трудом поддаваясь его усилиям, распахнулись перед гостями. В ладно скроенной, подогнанной одежде, что носит дворянская прислуга в княжеских сословиях, он мог бы вполне сойти за небогатого купчишку, но никак не вписывался в эту гильдию со своей косолапой походкой и рябым исконно крестьянским лицом. Он отошёл в сторону и, отвесив поклон, пропустил резную бричку во двор. Поправляя шитый узорами по плечам и лацканам золоченой парчой полушубок с белым овчинным воротом, из брички вышел статный мужчина лет пятидесяти. Оглядевшись вокруг, он небрежно снял с головы кунью шапку и, стряхнув с неё липкий снег, широкими шагами направился к встречавшему:
— Дорогой вы мой Иван Демидыч!
Будучи человеком высоким и крепкого сложения, он обхватил низенького лысоватого хозяина своими ручищами и, приподняв от земли, с причмоком поцеловал в щёку:
– Дай бог тебе ста лет жизни!
-Пусти! Медведь ты эдакий! – задыхаясь в стальных объятиях, взмолился купец. — Здоровый ты, чёрт окаянный — не ровен час, переломишь старика!
— Это ты-то старик? – ухмыльнулся гость. — Да ты еще всех нас переживёшь!
-Ну, чего встала?— ласково буркнул Сапрыкин на супругу. — Вели Фенечке, чтоб стол накрывала, да такой, как для дворян московских. Чай, не каждый день к нам гости дорогие наведываются!
— Ну, милости прошу в дом! – улыбнулся хозяин, указывая на резные двери.
Гость, поправив усы, грузно поднялся по ступеням высокого крыльца и, пригнув голову, вошёл вовнутрь. Одним взмахом скинув одежду, бросил ее прислуге и лукаво подмигнул хозяевам:– Значит, говорите, как князей московских?
— А как по–иному?— поглаживая себе по животу, хитровато прищурился купец. – Я у тебя гостил — ты меня потчевал, таперь и нашего отведай!
— Не откажусь с дороги! Да только не хвастай попусту! У меня кухарка на все станицы одна из самых лучших!
-Прям-таки одна?— надменно ухмыльнулся Иван Демидыч, довольный, что задел гостя за живое.
Зажиточный крестьянин Ляшенко Давыд Григорьевич слыл одним из самых богатых людей на Кубани. Распутный и весёлый, он без всякого сожаления транжирил деньги, сорил ими направо и налево, спуская на вино, женщин и весёлые пляски с цыганами. Именно для этого и наведывался после уборки урожая в Ростов, город на Дону. Вдоволь отведя душу, он возвращался в родную станицу Елизаветовку, где содержал свою мельницу, которая кормила всё его бесчисленное семейство. Справедливости ради, стоит заметить, хотя и любил Давыд покутить, а лишнего себе не позволял и во всём соблюдал меру. Знал цену труду и деньгам, а потому дела свои вел сам, опять же торговые пути наладил не без помощи всё того же азовского купца Сапрыкина.
Произошло их знакомство при странных, опасных обстоятельствах. Cлучилось Ивану Демидовичу возвращаться как-то зимним вечером с Кубани. Застала его дорогой метель, да такая, что коням не пройти — все пути перемело, поперед саней ничего не видать, и кругом ни единой живой души. Может, остались бы в степи навечно, не проезжай мимо Давыд Григорьевич. Он и вывел купца Сапрыкина, можно сказать, спас от неминуемой гибели. Домой пригласил, самим отогреться да коням роздыху дать. Будучи человеком гостеприимным, Ляшенко первым делом гостей за стол усадил, разными блюдами угощал да солениями, а сам все на купца поглядывал, ухмылялся:
– Ну и как вам? У меня кухарка лучшая на Кубани!
Тогда-то и прознал купец про слабость Давыда Григорьевича. Уж больно любил тот хорошо поесть, оттого закупал всякую живность заморскую, порой знать не зная, что за чудо-юдо ест, всё смаковал да приговаривал: вот, мол, какие кушанья у меня в доме имеются. Ел Давыд непомерно много — ровно столько же, сколько и пил. Ну чем не барин! Но к сему добавить, в отличие от дворянского сословия, работал он за троих. Как начнётся обмолот, закрутит жернова мельница, семь потов с сыновей спустит и сам как заведенный — молодым за ним не угнаться! Семья у Давыда дай бог каждому — только кровных своих тринадцать душ, помимо жён, мужей своих отпрысков, да бесчисленное количество голопузых внуков, в коих души не чаял, тискал да баловал.
-А что, разлюбезный Иван Демидыч, хозяйством-то у тебя супруга ведает?
-Да что ты, — отмахнулся купец, — у меня всеми делами по дому Фенечка заправляет, работница, значит; она у нас, почитай, уже как шестой год пошел. Прежняя та померла года два назад, да все секреты, что знала, ей передала! Так что отведаешь сегодня такого, что боле нигде тебе не предложат!
— Ух и здоров ты бахвалиться! — посмеивался над купцом Давыд Григорьевич. Тот в ответ хитровато щурился и поглаживал реденькую бородёнку.
Скоро в комнату вошла супруга купца Инна Марковна и, скромно улыбнувшись, вежливо пригласила к столу. В просторной гостиной было натоплено и уютно. Яркий огонь канделябров освещал ее живым и естественным светом. Но когда взгляд Давыда Григорьевича упал на стол, брови его нахмурились, а с лица стерлась сердобольная ухмылка. Приметив завистливый взгляд гостя, купец самодовольно похлопал его по плечу:
– Ну, отведай теперь нашего угощения, гость дорогой!
Давыд Григорьевич присел к столу, сунул за ворот салфетку и с видом истинного гурмана с любопытством оглядел каждое блюдо.
Хозяйка осталась довольна и была горда не менее супруга, что не только угодила, но и удивила надменного торговца, а потому вежливо предложила: – Извольте, уважаемый Давыд Григорьевич: перепела тушёные, щучка под сметаной! Вот и телятина морёная, и осетрина! Вы уж не побрезгуйте, отведайте всего!
— Да я уж, будьте покойны, хозяюшка, непременно всего откушаю, дай вам бог здоровья! Честно говоря, такими яствами меня в московских дворах богатого сословия угощали! Да и то правда, — обратился гость к хозяину, — не у каждого хорошие кухарки имеются! Хотя ты меня знаешь! Я и в Петербурге, и в Москве по торговым делам мотаюсь и со многими именитыми князьями лично знаком! Удивил, батюшка Иван Демидыч! Чего греха таить, не ожидал!
Купца даже разморило от лести. Такое признание было для него выше всяких похвал. Он встал со стула и, гордо выправив спину, поднял наполненную вином чарку:
– Ну, за ваше здоровье, уважаемый Давыд Григорьевич, дай вам бог долгие лета и процветания в делах ваших!
Давыд Григорьевич был тронут. Он поднялся следом за купцом и, откланявшись супругам, растроганно поднес руку к сердцу:
— Премного благодарен! Спасибо за теплоту вашу и сердечность, Иван Демидыч и Инна Марковна!
Осушив чарки, принялись за трапезу. Здесь Давыд Григорьевич не терялся и чувствовал себя вполне свободно. Он отрезал по кусочку от каждого блюда и с каким-то тайным наслаждением смаковал им, словно пытался подольше удержать этот неповторимый вкус, что нежным ароматом таял во рту.
— А что, Давыд Григорьевич, – отвлекся купец от ужина, припоминая деловые разговоры, что велись по обыкновению среди торговых людей Азова, — сказывают, дела у тебя в гору пошли?
— А как же иначе! – Давыд отложил вилку и утёр накрахмаленной салфеткой губы. — Я же за обмолот по семь шкур со всех спускаю! А как же по-иному? Своих только тринадцать душ, вот и гляди — всех обуть, одеть, обучить надобно! Да не где-нибудь, а в Петербурге да в Москве! Глядишь, и Ляшенки в люди выбьются! Негоже всё на горбу тащить! Я вот этими руками своё хозяйство поднял. И мельницу, и усадьбу в два этажа поставил, кирпичик к кирпичику; потом и конюшню выстроил, как в Петербурге видел! У меня сейчас, хоть и грешно хвастать, одних лошадей да жеребцов – двести голов! Повозок около двухсот десяти! Пекарня своя, по старому казачьему рецепту хлеб пеку!
— Да ну! Как же это? — загорелась от любопытства хозяйка. — Поделитесь секретом, что это за рецепт, Давыд Григорьевич?
— А!— расплылся в улыбке гость. — Это наш родовой секрет! Столько народу его разведать хотели, да попусту всё! Тут и замес особый и опара, чуть продержал, али поспешил, и уж не тот хлебец! Я вот, к примеру, Инна Марковна, в этом году в Москву сто пятьдесят повозок с хлебом отправил!
— И как же это?— с недоверием покосился купец на гостя. — Таки в саму Москву и возишь? Да пока твой обоз туда дойдет, весь хлеб в сухарь оборотится! Поди, не один день ходу-то?
— Верно! – хитро прищурил глаз Давыд Григорьевич. — Я же сам это дело начал, в 910-м первый обоз отправил! И тайна така, что в пути хлеб не плесневеет и не черствеет! Вот те крест!
— Ишь, куды замахнулся! Нешто в Москве лучше твово хлеба нет? Там ведь знатные пекари имеются. Ты уж прости дружище, но не чета твоим станицким!
— То-то и оно, что знатные пекари! И хлебушек их дорогой! А я по-иному дело повернул: с обозом торговым таперича масло отправляю! В кадки с водой солёной закатываю, а в Москве, на рынке, хлеб режу, маслом мажу и продаю! Оно, знаете ли, на взгляд дешево, а сытно; кажный себе позволить может. А как деньгу сложить, так булка намного дороже оборачивается, это не считая масла! Вот и выходит, что один каравай как четыре продаю, а маслица кило — за три! Я мастерам столичным даже вывеску заказал – «Кубанский хлеб»! От покупателей отбою нет. С других городов, Костромы да Ярославля, едут! Уж поверьте, мой товар — в цене, не залеживается! За пару дней весь расходится. Вот оно как!
— Да, уж ваш хлебушек-то я отведал, твоя правда, язык прикусить можно! Что тут скажешь, хваток ты, Давыд Григорьевич. Это ж надо так смело торговлю завязать с самой Москвой! Почитай, уже пятый год торгуешь!
— Что ж делать? Семейство растёт, а хочется на старости лет бока на тёплой печи погреть! Пущай потом меня дети да внуки кормят, поят, как я их сейчас! Вот ради чего и гну спину, Иван Демидыч!
-Ну, за детей ваших, — плеснул до краев в стопки купец. – За продолжение рода и доброго имени!
-Лучше и не скажешь! — звонко стукнув рюмками с хозяевами, Давыд Григорьевич с новой силой принялся налегать на яства. Изрядно насытившись, он устало откинулся на спинку стула и расстегнул на жилетке нижние пуговицы.
— Ну и как тебе угощенье? Опять скажешь, что твоя кухарка лучше?— подлез к гостю с расспросами захмелевший купец.
Тот, тяжело вздохнув, покачал головой:
— Чего греха таить, перещеголял ты меня, Иван Демидыч! Похвастай, что это у тебя за повар такой? Никак заморского из Франции, а можа, и из самой Италии нанял?
— Да бог с тобой! – перекрестился Сапрыкин. — Зачем мне эти нехристи! Я ж говорю, Феня это наша готовит!
— Покажи, что это за чудо такое!
— Феня! – окликнула кухарку Инна Марковна. – Поди к столу, доченька!
В комнату вошла невысокая девушка в длинном сарафане и накинутом на плечи расшитом золотом платке. Несмотря на свой небольшой рост, которого девица ничуть не смущалась, спину она держала прямо, а голову по-дворянски высоко, отчего шея казалась тонкой и длинной. Девица обожгла гостя взглядом черных, как смоль, глаз, что смотрели гордо и смело, совсем не так, как придворная прислуга. Маленький аккуратный носик и тонкие яркие губы подчёркивали её напористый характер, а густые брови и толстая чёрная коса говорили о принадлежности к казачьему роду.
Глянув на Феню, гость повернулся к хозяевам и по-молодецки лихо мотанул кулачищем над столом:
— Отдайте девицу! Никаких денег не пожалею, любую цену дам!
— Стыдитесь, Давыд Григорьевич, — махнула на него рукой хозяйка, – она нам как дочь. Почитай, с тринадцати годков с нами, шесть лет как под одной крышей живем! — пряча за приветливой улыбкой обиду, Инна Марковна поднялась из-за стола. — Ладно уж, вы тут о своих мужских делах погуторьте, я вам мешать не буду.
Как только хозяйка с Феней покинули комнату, Давыд Григорьевич придвинулся к приятелю и приобнял его за шею:
– Продай, Христом богом прошу, крест даю, что не похоти ради какой.… Как готовит твоя батрачка, я нигде не пробовал! Чего хошь проси!
-Ц-ц, эх ты! – горько глянув на Давыда, покачал головой купец. — Ты что, стать её не приметил? Она из знатных, голубых, можно сказать, кровей! А ты… батрачка!
— Как это? Так она что родственница твоя или, может, сиротка знатного рода? Просвети невежду, коли так.
— Так и быть, просвещу!— купец снова плеснул горькую настойку в рюмки. – Отец её известный казак был. Может, слыхивал — Петро Зубченко? Предки его — донские казаки, дед при атамане Платове на службе состоял. Может, и век в казаках ходили бы Зубченко при погонах да шашке, но случай их дела поправил. Отдали за Петра девицу Елизавету Савельеву, дочь одного из богатейших в прошлом людей Азова. Жили они безбедно, Петро умело дела дедовы вёл и приданым распорядился как следует. Да вот только захворал и в молодых летах помер! Тут его жёнушка Елизавета Павловна всё и прибрала к рукам! Дорогие приёмы устраивала, на балы в Петербург ездила. Да что тут говорить, за год спустила всё состояние. Пришлось и имение, и усадьбу заложить; на остатки денег едва наскребли на дом в хуторе Христичево. Петро как-то рассказывал, что прадеду его Григорию Зубченко дочь именитого турка торговца за долги отдали замуж. Оттого и статная Феня, и смугловата лицом вышла, что в жилах её турецкая кровь. Супруга моя хорошо их семейство знавала, да и я с Петром дела вел. Вот и сжалобились мы — не бросать же девчушку. Пока дела у них не поправятся, Фенечку в помощницы к кухарке нашей пристроили. Что и говорить, девица образованная — и грамоте обучена, и манерам, а уж как готовит, сам пробовал!
— Что есть, то есть! — вздохнул Давыд Григорьевич и, опрокинув стопку, промокнул салфеткой усы.
Проснулся Давыд Григорьевич рано утром — не впервой ему были кутежи да застолья, однако, на подъём был легок и скор. Подтянув живот, он застегнул жилетку и вышел в гостиную.
— Утро доброе, Давыд Григорьевич! Как спалось?— приветливо справилась у гостя Фенечка. Стыдясь вчерашней своей неосторожной выходки, мужчина отвел взгляд в сторону:
– Благодарствую, замечательно! А ты что ни свет ни заря на ногах?
— Да что вы? – нежно улыбнулась девушка. — Надобно к завтраку поспеть! Вам, может, рассольчику? Иван Демидыч после застолья завсегда к утру рассолу просит.
— Спасибо, мила, от рассола не откажусь!
Феня вышла в сени и, вернувшись, подала гостю ковш.
Осушив его в несколько глотков, мужчина перевёл дыхание:
– Хорош! Дай бог те здоровья! Скажи, а сколь тебе годков?
— В прошлом месяце девятнадцать минуло.
— На выданье, стало быть. Небось, от женихов отбою нет?— разглядывая ладную девушку, по-отцовски участливо справился гость. Та в ответ смутилась и опустила глаза:
– Приданого за меня не дают, оттого дворяне не сватают. А казакам не приглядываюсь: не казачка я, ростом и статью не удалась.
— Вот оно, значит, как, – с сочувствием покачал головой Ляшенко.
Провожали дорогого гостя, как на Дону водится, на дорожку с чаркой хмельного напитка. Облобызавшись и пожелав всего блаженства земного, приятели расстались.
Утро выдалось пасмурным, небо затянуло серыми густыми тучами. Грязь припорошило снежком, подморозило, оттого и до основной дороги добирались по ухабам без всякого удобства. Ругался на чём свет стоит бородатый извозчик, ерзая и подскакивая на облучке. Вскоре кони выскочили на тракт и, почуяв под собой дорогу, резво пошли галопом.
Через пару вёрст за Азовом Давыд Григорьевич примостился рядом с извозчиком, и дыхнув в лицо свежим запахом абрикосовой настойки, лукаво подмигнул:
— А ведь ты, Антип, сам из этих мест будешь?
— Так-то оно так! Да только не осталось у меня здесь никого! – словно ожидая подвоха от подвыпившего хозяина, насторожился Антип. Тот при виде замешательства извозчика расхохотался:
– Эх ты, клубень деревенский! Коли места здешние знаешь, давай гони в Христичево! Никогда ещё Ляшенко от своего не отступался!
— Как скажете, – Антип поправил шапку и потянул вправо вожжи. – А ну, родныя, поворачивай, н-ну!
На хуторе путники без труда отыскали дом Зубченко, небогатый, но ухоженный. Двери отворила средних лет девица. Откланявшись господину в богатом наряде, вежливо пригласила в дом, препроводила в гостиную и предложила обождать хозяйку. Развалившись на мягком диване, Давыд оглядел комнату — не роскошную, однако, обставленную со вкусом. На стенах темного бордо — много картин и резных подсвечников, окна завешены дорогими портьерами под цвет стен и слегка приоткрыты. Особо приметно, что полы застелены старинными персидскими коврами – за них на торгах зажиточные турки просят невесть какую цену. Посреди комнаты большой стол; за таким собираются вечерами господа и в шумной компании спускают в карты без всякого сожаления кто имение, а кто и всё состояние. Вот и сейчас приметно, что из двенадцати резных стульев красного дерева четыре не придвинуты к столу.
Наполнив комнату райским благоуханием заморских духов, в дорогих одеждах, в кои наряжаются на балах и светских приемах, в гостиную вошла хозяйка Елизавета Павловна. Держалась она подстать своему наряду: спина прямая, глядит смело, свысока, как подобает родовитой дворянке. «Руки тонкие, ухоженные, – приметил Ляшенко, — не то, что у казачек, в буграх да трещинах от стирки и земли». Хозяйка взглянула на гостя и надменно приподняла подбородок:
– День добрый! Ну-с, с чем пожаловать изволили?
— Здоровья вам, многоуважаемая Елизавета Павловна! По деловому вопросу к вам! – поднявшись с дивана, ответил Давыд Григорьевич и учтиво склонил перед дамой голову. Та в ответ плавно махнула рукой и, изящно подобрав полы объёмного сиреневого платья, присела на край кресла напротив:
– Садитесь уже! Ну-с, слушаю!
— Что ж, перейду сразу к делу. Разрешите представиться: Ляшенко Давыд Григорьевич, человек на Кубани известный, не бедный! Крупную торговлю веду, ни в чём нужды не имею! А прибыл к вам, чтобы дочь вашу, Феню, за сына моего Арсентия сосватать, коли вы, Елизавета Павловна, не будете тому препятствовать и дадите своё родительское благословение!
Выслушав Ляшенко, госпожа гордо повела бровями:
–Так ведь и мы, уважаемый, господа известные! Прадед ее у самого атамана Платова на царёвой службе состоял. Ему и поместье, и дворянство пожаловали за верность государю! И имя её не Феня, а Феодосия, что в переводе с греческого означает «Богом даденная»! – холодно отозвалась женщина и слегка повела головой в сторону. – Софья, подай гостю чаю!
— Вы не извольте сомневаться, о нынешнем у вас затруднительном положении я осведомлен и при вашем согласии могу помочь. Поверьте, не поскуплюсь, — негромко произнес Давыд и выложил на стол толстую пачку изрядно потрепанных купюр. — И хотелось бы, уважаемая Елизавета Павловна, чтобы Феодосия Петровна пред людской молвой замуж шла не бесприданницей. Коли возражать не станете, и в этом вопросе помочь готов!
Женщина была всё также невозмутима. Выдержав паузу, она окинула гостя холодным взглядом и тихо произнесла:
– Что ж, засылайте сватов!
Когда в комнату вошла прислуга с подносом, Елизавета Павловна встала и, стянув с руки перчатку, грациозно протянула Ляшенко руку:
— Извольте откланяться, все финансовые вопросы мы обсудим на сватовстве! И помните, уважаемый Давыд Григорьевич, дети Феодосии дворянского рода будут, и, коли выучатся, любая знатная семья сочтет с ними за честь породниться! Ну-с, пейте чай и,. не смею задерживать.
* * *
Свадьбу сыграли в Елизаветовке. И хоть был Давыд Григорьевич на деньги прижимистый, на сей раз не поскупился, средств не пожалел. Долго вспоминали в округе, как три дня рекою лились вино и самогон в станице. Женил младшего сына Арсентия Давыд с размахом, чтоб все видели: не подмастерную девку сын в жёны берёт, а девушку благородного дворянского роду.
Вот только для самой Фени в её жизни ничего коренным образом не переменилось. Через неделю после свадьбы принялась она за привычное дело, кормить же надобно было теперь всё семейство, отчего вставать приходилось в четыре утра и не покладая рук варить и стряпать на кухне до сумерек. Жены братьев Арсентия столь тёплое, на первый взгляд, место отдали новой хозяюшке без всякого сожаления, без сплетен и бабских перетолков, коих хозяин на дух не переносил! За наговор или слово худое, не по делу сказанное, мог и на мороз выставить, не глядя и не разбираясь, отпрысков ли своих или их жён. Да и что говорить, на обеды да ужины, что готовила Феня, грех было жаловаться! Сам Давыд Григорьевич все не нарадовался на новую родственницу — за столом о ее поварском мастерстве только и было разговоров. Арсентия же тяготило, что женили его не на простой казачке, что не поднимает глаз пред мужем, а на девице знатных кровей. Присматривался он к жёнушке и подмечал, что уж больно гордо она держится. С отцом, с которым он, сын кровный, опустив очи, разговаривает, она же на равных держится. С жёнами братьев сплетни деревенские не собирает да перед ним, мужем своим, глаз не опускает. Как-то спьяна, сидя со станичниками, он посетовал на свою жену. Те в ответ только посмеялись – мол, какой же ты казак, коли бабу не усмиришь. Бей бабу молотом, будет баба золото!
Вот и втемяшилось молодцу недоброе в голову. Пришёл он в свои комнаты, сбросил кафтан у порога, развалился на скамье и, закинув нога на ногу, окликнул молодую супругу:
— Эй, жинка! А ну, подь сюды! Муж твой вернулся, извольте, ваше благородие, встретить его и разбуть!
Феня, маленькая и хрупкая, в ночной рубашке до пят, вышла из спаленки, покорно опустилась пред мужем на колено и стала стягивать сапог.
— Чаво? Поди не дворянское это дело-то сапоги с мужика стягивать? — с издёвкой скривился Арсентий; однако, Феня ничего не ответила, сняла обувь и поставила на лавочку к печи.
— Может, покушаете?— заглянула она супругу в глаза, отчего мурашки пробежали по его телу и кровь будто вскипела в жилах.
Арсентий подскочил, схватил жену за косу и рванул на себя:
– Я научу тебя мужа почитать! Ноги мне мыть будешь! И глаз бояться поднимать!
Все больше зверея, он сорвал со стены кожаную плеть и с силой стеганул девушку. Феня простонала и, гордо вскинув голову, подняла на мужа глаза, полные слёз:
— Муж ты мне пред Богом и людьми! Надо будет — и ноги мыть стану, и за больным ходить! Но коли еще руку поднимешь, не потерплю. Жизни себя лишу — возьму грех на душу! И на тебе этот грех останется!
— Дворянка бесова, — грубо отпихнул от себя Арсентий Феню и, схватившись за голову, замычал, -м-м…откуда взялась ты на мою голову!
С трудом натянув сапоги и прихватив кафтан, он выскочил из комнаты. Хотелось Фенечке закричать диким зверем, броситься прочь, подальше от этого дома, кухни и раскаленной плиты, от обиды и пьяного мужа, разнузданного казака! И убежала бы куда глаза глядят, но пред святыми образами дала она клятву терпения и обет верности супружеским узам, а потому смиренно села на кровать и заплакала. Но, утирая слезы унижения, твердо решила, что и мириться с участью, которая выпадала на женскую долю казачкам после замужества, она не будет.
Кованым сапожищем распахнув двери, Арсентий влетел в конюшню и небрежно толкнул ногой сонного кучера:
— Запрягай коней, Антип! Гулять едем!
Три ночи, не смыкая глаз, подбегала Фенечка к маленькому оконцу. Вглядывалась в мерцающие огоньки за околицей, прислушивалась к отдалённому топоту копыт. А случалось совсем рядом услыхать звон бубенцов — выбегала на заднее крыльцо. Да только всё напрасно — то повозки звучно пролетали мимо, или же путники, придержав коней у фасада, просились на ночлег. Лишь на четвертые сутки, когда, уставшая от бесконечного ожидания, уснула она, убаюканная музыкой снежной бури за окном, в дверь постучали.
Стучались тихо и несмело, будто скреблись, боясь собственного шума. Феня насторожилась: муж так не стучал; если был пьян, кулаком бил, не стесняясь, или вопил непристойно под дверью.
Девушка на цыпочках подкралась к двери и шёпотом спросила:
— Кто там?
— Не извольте гневаться, добрейшая Феодосия Петровна, – заикаясь, извинялся за дверью извозчик Антип так тихо, что Феня едва разбирала слова. — Муж ваш, Арсентий Давыдович, шибко погуляли, все кабаки собрать изволили! И деньгу, что им батюшка на потреб души давали, спустили всю как есть до копеечки, теперь вот спят в конюшне!
— От меня-то чего хочешь?— прошептала Феня. – Он всегда после гулянки в конюшне отсыпается, коли ноги домой не тащат.
— Так-то оно так, – согласился с хозяйкой конюх, – только уж больно непристойно они вернуться изволили… Давыд Григорьевич их такими увидят, как есть высечет и прогневается! И мне достанется, коли попаду под горячую руку! Не губите, разлюбезная Феодосья Петровна!
— Ладно, – вздохнула Фенечка, — ступай, я сейчас буду!
Она сняла с вешалки полушубок, влезла в него и, обмотав голову шалью, проскользнула во двор. Темень на улице хоть глаз выколи, метелила пурга как помелом. Фенечка едва отыскала в потёмках тропу до конюшни.
— Храни вас Господь! — перекрестился извозчик, когда, стряхнув снег с ворота, Феня вбежала в конюшню.
– Вот они, в повозке, – стыдливо пряча глаза от девушки, указал Антип на расписную бричку, которую так любил сам Давыд Григорьевич. Запрокинув голову, Арсентий лежал с открытым ртом посреди повозки в какой-то неестественной позе и так громко храпел, что кони каждый раз беспокойно вздрагивали, недовольно фыркали и били копытом в пол. Молодой хозяин был укрыт покрывалом, а сверху возчик заботливо набросил на него тулуп. Феня откинула овчину, но, когда стянула покрывало, брезгливо отворотила лицо. От мужа так отвратно пахло, что нормального человека при одном таком только запахе непременно бы стошнило. Арсентий лежал в одном нижнем белье, грязном, почти чёрном, с большими желто-коричневыми разводами спереди. Но едва ли это было самое непристойное. Такое нередко случается, когда пьют от вольного, покуда сил и памяти хватает. От безмерного потребления «крепкой» становится человек немощный, оттого и «по-большому» ходит и мочится под себя, сам того не ведая. Девушка повернула мужа набок — пахнуло ещё отвратительнее. Так и есть, видать, не раз под себя сходил, присохло все к телу. На рубахе все меню расписано, видать, на то, что изрыгал, и улегся. Ей, сердечной, со стыда хоть сквозь землю провались, а он, знай, себе храпит да волосатую грудь почесывает.
— А что, в бане есть тёплая вода? — скинув тулуп и засучив рукава, справилась Феня у конюха. Тот снова заглянул в повозку и, сморщив лицо, отвернулся:
– Как же не быть, хозяин велит завсегда воду тёплой держать! Только, простите, мне туда ходить не велено — для вашего бабьего роду банька! Не приведи Господь, Давыд Григорьевич прознает!
— Донести-то хоть помогите, — краснея, попросила Феня Антипа. Тот перекрестился, натянул рукавицы, в коих за скотиной убирал, и подхватил хозяйского отпрыска под руки.
Проснулся Арсентий только к ужину следующего дня — в тёплой постели под шелковым одеялом, на пуховых, будто воздушных, подушках; в накрахмаленном белом нижнем белье на чисто тело. Окинув прищуренным глазом комнату, он с облегчением перевёл дыхание — спасибо Господу, что дома, в родной постели! Только, хоть убей, не помнил он последние два дня, словно память отшибло; но, коли дома, значит, всё обошлось без неприятных приключений. Пошарив по столу, он обнаружил там кружку с простоквашей, пирог с осетриной и еще горячие фаршированные блины. Отведав всего с большим аппетитом и с удовольствием запив простоквашей, он накинул на плечи халат, прошёл к зеркалу.
— Да, видок не из лучших. Покутил, видно, на славу, — сгорая от нетерпения разузнать у Антипа, куда носило его в пьяном угаре и как, вернувшись, добрался до постели, он влез в тулуп и, озираясь, прошмыгнул на конюшню. При виде Арсентия конюх невольно перекрестился:
– Нешто опять кутить ехать изволите?
— Господь с тобой, Антипыч! – похлопал себя по голове Арсентий. – Ты лучше расскажи, какие я кабаки перебрал и как домой возвертались! А то, как шашкой рубануло, не помню как есть ничего!
— А ежели я вам всю правду?
— Давай всю!
— Ну, тогда извольте не обижаться, Арсентий Давыдович, всё как есть скажу, коль просите!
Прислушиваясь к шагам в коридоре, Феня вздрагивала при каждом шорохе. Видно, и сегодня уехал кутить муж, оставив молодую жену одну в мягкой постели. Может, не влечёт грубого казака её девичье тело, белое да гладкое? Других пышногрудых казачек с широкими бедрами предпочёл он маленькой неказистой дворянке. От таких мыслей горько и обидно становилось на душе, и слёзы катились по щекам на подушку. Но вот послышались знакомые шаги и тихий стук в дверь. Феня утёрла лицо и, тихо спросила:
— Кто?
— Открывай, я это, Арсентий!
Феня зажгла на столе свечу и отворила двери. Арсентий вошел молча и устало опустился на табурет. Девушка задвинула щеколду и присела, чтобы стянуть с мужа сапоги, но тот крепко взял её за плечи и заглянул во влажные глаза:
– Богом клянусь, не обижу тебя больше ни словом худым, ни поступком непристойным и другим в обиду не дам. Прости, коли сможешь!
С той самой ночи в сладких ласках и нежных прикосновениях, что жарким дыханием любви растопили лед непониманий, загорелась-таки между ними любовь, и проснулись чувства — те, что сближают двух разных людей и делают их единым целым.
Так незаметно пролетел год, а в 1916-м заглянуло счастье и в их семью. Родила Фенечка дочку, махонькую, пухленькую. Ладно, Арсентий, так и дед Давыд Григорьевич едва дышал, когда брал на руки Раечку. Счастьем святилось лицо старого казака, когда щекотал румяное личико внучки грубыми усищами. Всё вроде в жизни семейства Ляшенко наладилось, счастьем их дом наполнился. Казалось чего еще желать? Также ушёл осенью 1917-го обоз в Москву, да вот вернулся с плохими новостями. Услышала про них Феня случайно, когда стол с дороги старшему сыну Ляшенко накрывала. Сам Давыд Григорьевич, заложив руки за спину, насупившись, ходил по комнате, потряхивая седоватым чубом:
– Ну так правду, сказывают, что царь-амператор от престолу отрекся?
— Истинный крест, батюшка! Как есть отрёкся! – перекрестился сын и, глянув на хмурое лицо отца, уткнул глаза в тарелку. – Неспокойно ныне на Руси, батюшка, вот и на Дону люд бедный поднялся. Революция произошла в Петербурге! А еще слыхивали, что крестьяне жгут под Москвой усадьбы и режут помещиков да дворян!
— Вот тебе и царь-государь, чтоб его! — выругался Давид Григорьевич и, повернувшись к иконе Николая Чудотворца, несколько раз перекрестился. – Упаси, Господи, от гнева твоего да отведи беду и лихо от порога нашего!
Хоть и понимала из их разговора Фенечка немного, только чуяла своим женским сердцем, что беда стоит у порога и поджидает часа, чтоб в дом завалиться. Молилась она, а у самой перед глазами так и стояли убитые на улицах люди и горящие усадьбы, про которые старший сын свёкра рассказывал. И становилось страшно ей до дрожи, как же жить-то теперь без царя? Кто же станет править такой большой Русью, и кто защитит её от лихоманки и разорения? Всё надеялась она, что обойдет та революция Елизаветовку, ведь Москва и Петербург, по её разумению, так далеко, что не придут те самые люди, что эту революцию устроили; зачем им Елизаветовка, когда кругом и без того земли богатые — и это утешало её душу.
Однако в восемнадцатом году появились в станице незнакомые казаки, с усами да бородами, пропахшие табаком; рыскали по станице да грозили, что придут красные комиссары, всех перевешают, кто земли имеет. Многие призадумались и, не дожидаясь новой власти, с казаками подались за Дон. Другие, напротив, за эту новую власть биться уходили.
Опустела станица. По дворам, почитай, одни бабы остались да дети малые. Теперь и скот, и хозяйство — всё на их плечи свалилось. Видела Феня, что многие казачки с голоду едва ноги волочили, украдкой таскала им то хлебца, то похлёбки. Проведал бы про то Давыд Григорьевич, непременно запер бы её под замок. Только добро, как и зло, всегда к человеку долгом возвращается; может, сама того не ведая, тогда она теми крохами от семьи своей беду отвела. Перемены хоть и не были заметны, на первый взгляд, а слухи всё же доносили издалека неспокойные вести – люди сказывали про расстрелы казаков на Дону. Потом вроде говорили, что вернулась на Дон прежняя царская власть и красных всех перевешала. От рассказов этих у Фени сжималось сердце: сколько же казаков полили землю своей кровью, и за что же положили они свои головы, коли и та власть за свободу, и эта! Чьей же правды больше? И чья свобода свободнее?
Только всё ближе и ближе докатывалось эхо грозных перемен к Елизаветовке, оттого неспокойно становилось и в доме Ляшенко. А однажды ночью к свекру наведался незнакомец, Феня им на стол накрыла да не смогла удержаться, чтоб разговор не подслушать.
— Что, Давыд Григорьевич, отсидеться думаешь? – выпив пару стопок, сверкнул чёрными глазами гость. — Глянь, что кругом творится – красные всех жгут да режут; того, кто хоть что-то имеет,— либо на виселицу, либо в острог! Да и белые, думаю, нам уж не помощники — тоже вешать да расстреливать принялись. Уж и не разберёшь, какая нынче власть лучше! Думаешь, вас не тронут? Смотри, как бы красные тебя первого на твоей мельнице не вздёрнули!
— За что?— хлопнул кулаком по столу Давыд Григорьевич и вывернул перед гостем покрытые мозолями ладони. – Во, глянь! Я же все своими руками заработал! С десяти годов в батраках ходил, спину на барина гнул! Чай, поди, новая власть то разберётся!
— Обязательно разберётся! Так же, как с дружком твоим и с семейством его!
— Это с кем же?
— С Дорофеевым! Самого шашками порубали, даже женщин, детей малых не пощадили! Сапрыкина за околицей повесили, и супругу его туда же, в петлю!
— Чего мелешь-то! Думай, чего говоришь!
— Во те крест! – перекрестился гость и, сунув за ворот салфетку, налег на утку. Хозяин побледнел и, расстегнув верхние пуговицы шитой рубахи, поднялся и воздел глаза к небу:
– Что ж творится-то, Господи? Где ж глаза твои? Упокой душу раба твоего Дорофеева и семейства его! Прими души смиренного купца Ивана Демидыча и Инны Марковны!
Давыд Григорьевич устало опустился на лавку.
— Чего же делать теперь? – обратился он к гостю.
— Уходить надо, пока не поздно. Деньги, золото брать и бежать, покуда красные побережье не взяли! Промедлишь, тогда точно всё твоё добро вместе с домочадцами по ветру пустят! Собирайся и езжай, вот тебе адрес. Надумаешь, меня там найдёшь! Я тебе помогу с России выехать, а сам в Канаду подамся!
— Видно, время пришло, – Давыд Григорьевич уронил седую голову, и показалось Фене, что стал могучий казак в одночасье маленьким и жалким, как нищий калека у церкви. Таким она видела его впервые в своей жизни, а потому не могла не понимать, что вошла беда и в их тёплый и уютный дом. Весь разговор она передала Арсентию. Тот, молча выслушав жену, подошёл к окну, закурил. Феня стояла позади и слышала, как тяжело вздыхал муж, как сбивалось его дыхание, но ближе подойти не решалась. Арсентий докурил цигарку и, присев к столу, на котором тускло коптила лампа, виновато взглянул на супругу:
– Не с чем нам бежать! Я же в семье младший. Сама знаешь: всё старшим причитается, а я, почитай, за одежду хорошую, харчи да крышу над головой у родного отца батрачу. Так что, и бежать мне некуда. Какая разница, где от голода подыхать! Уж если расстреляют, так хоть на родной земле похоронят.
Феня опустилась на самотканый половик и положила голову мужу на колени:
– Ты муж мой, коли суждено погибнуть, так уж всем вместе!
Арсентий гладил грубой ладонью хрупкие плечики супруги и восхищался её бесконечно добрым и преданным сердцем. И как это она, такая маленькая и щупленькая, смело глядит в лицо опасности?!
Следующие два дня в доме заняли сборы: вязали узлы, собирали и улаживали в повозки вещи. Уже к вечеру второго дня дом опустел. Все его комнаты будто вымерли. Давыд Григорьевич в спешке распродавал за бесценок повозки и скот. Арсентию отдал дойную корову, молодого резвого жеребца и новенькую телегу. Никуда не поехала и младшая сестра Фрося, ей отец наказал держаться брата, оставил золотых монет и украшений.
Утро третьего дня запомнилось Фене на всю жизнь. Было оно пасмурным и серым. Большое семейство Ляшенко погрузилось на восемь повозок, и, образовав длинный обоз, медленно тронулось из станицы. Ехали молча, будто на похороны, не поднимая на станичников глаз, до околицы никто не проронил ни слова. В душе они ясно осознавали, что навсегда оставляют родную землю, пропитанную их потом, которая многие годы поила и кормила. Землю, в которой покоятся их предки и на которой могли бы расти и трудиться их дети. Рушились последние хрупкие надежды на светлое и безоблачное счастье. Впереди ждала неизвестность, но никто не перечил старому казаку Давыду, который все эти годы оберегал семью от несчастий, заботился о детях и внуках, не давая их никому в обиду. За ним они были как за каменной стеной, а потому слепо верили и следовали за ним, во всём полагаясь на его сильный характер, чутьё и железную волю. Арсентий и Феня шли рядом с последней повозкой, в которой сидела мать. Женщина крепко прижимала к себе руку Арсентия, как в том далёком детстве, когда сидела у изголовья его кроватки, а он лежал больной, мучаясь от жара. Она несколько дней тогда не отходила от него и также, как и сейчас, держала его руку и гладила. Гладила так нежно, что становилось необыкновенно легко, и, казалось, сама собой отступала хвороба. Только сейчас было всё по-иному; щемило у Арсентия сердце, когда глядел он на опухшее от слёз лицо матери, постаревшее, в глубоких морщинах, родное и доброе.
— Может, и вы с нами? – с искоркой надежды в заплаканных глазах едва слышно произнесла она. Но Арсентий покачал головой:
– Нет, мама, здесь мой дед и твой отец, здесь и земля моя! А вы езжайте с Богом, храни вас Господь! Ну, прощевайте, далее не пойдем. Плохая примета — казака в степи провожать!
Мать еще раз прижалась мокрой щекой к сыновней ладони и, крепко прильнув губами, тихонько прошептала:
— Прости, сыночек, не свидимся на этом свете боле! Не держи зла, прости, коли обидели чем!
— Хватит слёз бабьих! Чай, не на всю жизнь едем. Как нового царя поставят, так возвернемся! Негоже, чтоб разграбили и по ветру пустили всё, что горбом своим нажито. А ну, подгони лошадей! – крикнул Давыд и стеганул коня, что уныло тянул нагруженную телегу. Тот недовольно мотнул головой, дёрнул повозку и прибавил ходу. Арсентий едва успел поцеловать мать, как кони быстро понеслись по степной дороге. Отец ехал верхом. Обождав, когда обоз ушел подальше в степь, он спешился и грузно опустился на колени. В его измученных глазах стояли слёзы, губы заметно подёргивались. Он повернулся к церкви, перекрестился, потом взял в ладони землю, поднёс к губам:
— Прощай, матушка-кормилица!
— Батя, вернётесь же, всё наладится!— хотел подбодрить Арсентий отца. Старый казак, стянув с головы шапку, помотал седым чубом:
— Нет, сынок, не свидимся боле, новая власть крепка и пришла надолго! Я сам из босяков, знаю цену труду батрацкому, не отдадут красные власть. Чтоб их остановить, надо Дон до краёв кровью наполнить! Нету, сынок, такой силы, чтобы гнев людской остановить; человека – можно, а обиду его и злобу — никогда!
Отворотив в сторону лицо, Давид Григорьевич сунул горсть земли в карман и, вскочив на коня, сухо произнёс:
— Прощайте, храни вас Господь!
Потянув удила, он крепко пришпорил жеребца; тот, звонко заржав, встал на дыбы и, поднимая степную пыль, погарцевал за повозками. В последний раз Арсентий проводил взглядом родителей, и так пусто и муторно стало на душе, что хоть волком вой! И завыл бы, наверное, если бы Фенечки не было рядом; она держалась уверенно, хотя и блестели слезинки в больших чёрных глазах, — то ли от печали, то ли от горького степного ветра.
Две ночи прошли в пустом доме незаметно. Ни красные, ни белые, ни просто казаки, голодные и дурно пахнущие, что кочевали по степи, избегая встречи и с теми, и с другими, в станицу не заглядывали. Изредка долетали до слуха отзвуки далекой канонады, да степной ветер приносил запах гари. Тревожно вздрагивала Феня при каждом стуке копыт. Поднимая голову с подушки, с замиранием сердца прислушивалась к топоту и успокаивалась, когда он стихал на другом конце станицы.
Дни стояли жаркие, солнце раскалило воздух, да так, что и ночью было сущее пекло, — от него было нигде не спрятаться, какой уж тут сон. Лишь под утро, когда занимался рассвет и напоённый степной прохладой ветерок наполнял комнату, Фенечка, позабыв обо всём, проваливалась в мягкие подушки.
— Отворяй! – кричали озлобленные голоса, и тяжелые сапоги заходили по двери. Фенечка подскочила с кровати и, кутаясь в покрывало, громко крикнула:
– Сию минуту, погодьте, уже иду!
За дверями стихли, и хозяйка трясущейся от испуга рукой отодвинула в сторону засов. В комнату бесцеремонно ввалились трое крепких мужиков. Все среднего роста, приблизительно годов двадцати пяти, смуглые, грязные от дорожной пыли, в выцветших солдатских гимнастёрках, с красными повязками на рукаве и за плечами винтовками с длинными штыками. Следом вошел невысокого роста мужчина, перетянутый портупеей, с револьверной кобурой на поясе и резной казацкой шашкой сбоку. Осмотрев комнату, он мельком взглянул на Феню и, поправив шапку со звездой, ткнул пальцем в грудь Арсентию:
— Кто такие?
— Ляшенко Арсентий с семейством, — пожал плечами Арсентий, не находя других слов для объяснения.
-Контра! – брезгливо плюнул в ноги Арсентию один из мужиков с винтовкой.
– Да ты глянь на них! Во морда какая сытая, к стенке его!
Феня в ужасе схватила с кровати дочурку и испуганно прижалась к мужу:
– Коли стрелять будете, так уж стреляйте и нас тоже!
— Ещё одна! – в комнату втолкнули перепуганную Фросю.
-Та их тут гнездо! – насупил брови всё тот же злобный мужик и скинул с плеча винтовку. – Говорю ж расстрелять — и точка!
— Не будет никакого самосуда, станичникам решать! – резко возразил низкий, в фуражке со звездой. – Не для того мы власть у богатеев отняли, чтоб женщин и детей расстреливать! Собирайтесь и выходите на улицу! – обратился он к Арсентию. — Здание реквизировано Советской властью! А с вами разберёмся, кто таки и какову сословию. А уж потом, коли будет в том надобность, судить будем!
— Разрешите одеться? — стыдливо кутаясь в одеяло, попросила Феня. Старший кивнул головой и сердито глянул на мужиков с винтовками:
— Давай на выход!
Около реквизированного народной властью теперь уже бывшего дома Ляшенко собралось множество народу: свои станичники, народные ополченцы — конные и пешие, с шашками и винтовками. Увидев на крыльце Арсентия с Феней, толпа загудела, как пчелиный рой, каждый старался высказаться по поводу и без повода, перебивая друг друга. Гул стоял похлеще, чем на ростовской ярмарке. Ополченцы пытались что-то сказать, успокоить активных, но их речи утопали в гуще беспорядочных людских выкриков. Вскоре это заметно надоело человеку в фуражке. Устав от бесполезности унять людей, он вытащил из кобуры револьвер и выстрелил вверх:
– А ну, кончай базар! Кому есть что сказать, сюда подымайся и сказывай! Нечего языками чесать без надобности!
Первым под шёпот станичников на крыльцо поднялся Гриценко, высокий мужик лет сорока. Пригладив волосы, он, щурясь, окинул взглядом собравшихся и громко заговорил:
— Сынок, это кулацкого отребья Давыдовского! Все мы их семейство знаем и не забыли, сколько они с бедного крестьянина тянули! А как прижала власть народная, сгребли все, что нашим потом и кровью нажито, и убегли! Да чего тут говорить! К стенке их, богатеев окаянных!
-Экий ты на расправу скорый! – возмущенно выкрикнул из первых рядов старый седой казак с двумя георгиевскими крестами на старой гимнастерке. – По твоим словам судить, так они прямо душегубы да кровопивцы? Ты же сам, Севастьян, знаешь, что младшему ничего не достаётся, акромя работы; а меньшенькой ничего, помимо приданого, не причитается! Что касаемо Фенечки, так она при их семействе сама в батрачках ходила! Неужто тебе неведомо?
— Верно говорит Степан Кимович! – поддержали старика станичники, на – перебой осыпая руганью злого Севастьяна.
-Дайте я скажу, станичники! – пробился сквозь толпу сухощавый паренек в длинной зеленой рубахе, подпоясанной красной тесьмой. Сдвинув на затылок казацкую фуражку, он заскочил на крыльцо и, сжав кулак, погрозил Севастьяну. – Отребье, говоришь, кулацкое? А ты, небось, запамятовал, как прошлой осенью при Давыде на мельнице в приказчиках ходил? И как мзду со станишников за очередь брал мукою да зерном? Сам-то горбатился? А вот с Арсентием я лично на мельнице здоровье гробил! Так что, не тебе, приблуда кулацкая, человеков судить!
Народ подхватил речь паренька, а растерянного Севастьяна стащили с помоста и, отвешивая тумаки, оттеснили далеко от крыльца.
— Так что ж решили, станишники? – прокричал старший. – Ныне власть народная, вам решать: коли нет вины на них пред Советской властью, пусть трудятся на благо народа! Ну а выяснится чего, судить будем по всей строгости революционного времени!
— Добре! – загудели станичники. – Нехай живут в станице, вона в доме конюха Ляшенко, Антипа. Он сам — то следом за хозяевами деру дал.
— Ладно, – старший поправил фуражку и, щурясь от солнца, глянул на Арсентия, – давайте переселяйтесь, а завтра сюда подойдешь! Отыщешь меня, а там уж разберемся до конца и решим окончательно, как быть с вами! И не вздумайте бежать. Поймаем — без суда и следствия в расход пустим.
На новом месте спалось неспокойно. Всю ночь продымил цигаркой Арсентий у окна, закоптив комнату едким самосадом. Прислушиваясь к тихому пению ночной птицы, он не заметил, как подошло утро. Встречая первые лучи солнца, закричали голосистые петухи, недовольно отозвались с плетня серые вороны. Арсентий поднялся со стула и, затушив окурок, накинул на плечи пиджак.
— Обойдётся все, Арсентий, – тихо произнесла Феня. Тот, не оборачиваясь, покачал головой и легонько толкнул двери:
– Дай Бог! Ноне времена такие: шо не по-ихнему — выведут за околицу и шлёпнут, как пса шелудивого! Кто я для них? Сын кулацкий, не боле!
Шагая по знакомой улице, еще издали приметил Арсентий, как развевается над отцовским домом алое полотнище и бросается в глаза надпись «Сельсовет» выведенная яркой краской на отцовской скатерти, и протянутая точно над входной дверью. У конюшен суетились люди, по всему видать не из станичников. Работали быстро, со знанием дела. Одни тесали и обстругивали брёвна, другие отрезали доски и заносили их внутрь. У дверей Арсентия остановил караульный с винтовкой — в странной шапке, похожей на кувшин, с большой вышитой звездой — и уперся ему штыком в грудь:
– Куды?
— Вызывали меня, — смутившись, пояснил Арсентий, кивая в сторону входа, – старший ваш велел прийтить.
— А, так бы и сказал, – боец закинул за спину винтовку, – проходь. На втором этаже — комиссар товарищ Коржов!
Арсентий не спеша поднимался по лестнице. Каждая ступенька была знакома ему с детства, по ним бегал еще голопузым мальцом. На втором этаже он увидел комиссара. Тот сидел в кабинете отца за его столом и что-то писал, время от времени утирая платком вспотевшую шею. Завидев в дверях Арсентия, кивнул ему на стул:
– Проходи, садись! Разговор у нас с тобой долгий будет! А ты, оказывается, от Советской власти кулацкое добро скрываешь! Утаить решил и корову, и коня, и повозку! Все имущество буржуйское, согласно указанию, подлежит реквизиции и передаче в народное пользование!
* * *
Всю ночь Феня не сомкнула глаз: не шёл сон. Отгоняя недобрые мысли, что лезли в голову, она выходила во двор и, прислушиваясь к тёплому ночному ветру, подолгу стояла за калиткой. Днём принесла соседка весточку: мол, Арсентия и еще нескольких человек «красные» погрузили в обоз и увезли. А куда, никому не ведомо. Как оборвалось в душе у Фени что-то, воздуха в груди не хватало. Зажгла лампадку под иконой Божьей Матери и, перебирая одну молитву за другой, крестилась без устали, вымаливая милости для мужа своего.
Так прошла ночь. Измотанная часами ожиданий, она и не заметила, как задремала, опустив голову на стол. Но лишь услышала знакомый скрип калитки, выбежала из хаты и замерла. Бледный и мрачный, как тень, стоял перед ней Арсентий, стоял молча, потупив взгляд в землю, словно не видел ничего кругом. Боже, как походил он сейчас на своего отца: те же грубые, но волевые черты, тот же чуб, сквозь завитки которого пробилась седина!
-Господи, отпустили! – бросилась к мужу Феня. – Живой, любый мой!— причитала она, прижимая его к себе и покрывая поцелуями жарких губ смуглое, пропитанное потом лицо. И казалось ей, что было их расставание бесконечно долгим и томительным. Арсентий поначалу держался, потом вдруг обнял жену и, уткнувшись в её мягкие локоны, до крови прикусил губы.
-Разрешили жить! Не тронут нас, Фенечка, не тронут! Вот только скотину забрали и повозку, как это… реквизировали. Ну да ничего, проживём как-нибудь с Божьей помощью! – сквозь подступающие слёзы хрипло говорил он, сжимая в объятиях хрупкую жёнушку.
Едва он успел договорить, как хлынул дождь. Где-то совсем рядом сверкнула молния, снарядом рванул гром и эхом прокатился за околицей, содрогая округу и пугая набожных старушек. Арсентий был благодарен случайному капризу природы, теперь ему не нужно было сдерживать слез. Ляшенко стояли молча, обнявшись, они смотрели в небо, улыбались – и думали, вот оно, такое простое, человеческое счастье и не так уж много для этого нужно! Радовалась Фенечка, и где-то в глубине своей ранимой души свято верила, что не кто иной, как сам господь услышал ее молитвы и пожалел их, вразумив красного командира и бородатых мужиков! А как же иначе объяснить, что судьба не развела их и не бросила на погибель. До последнего дня так и не узнала Феня, что произошло тогда с мужем — крепко держал это в себе Арсентий.
Жизнь в семействе Ляшенко наладилась, без работы не засиживались, новой власти рабочие руки нужны были. Приняла их советская власть и про происхождение ни Фросе, ни Арсентию с супругой боле не напоминала. Вскоре судьба опять забросила Арсентия на отцову мельницу, и вновь гнул казак спину, как когда-то при родителе. Станичники меж собой поговаривали, что на сходе именно Фрося, спасла Арсентия от неминуемой гибели.
В любви да согласии жили Арсентий и Фенечка, пусть и небогато, но на стол было чего выставить, голодом не маялись. Через год пополнилось их семейство: родился сын Сергей, спустя два года в 24-м – Павлуша, а еще через пару лет дал Бог девочку, румяную, с глазами, как у матери. Родители в малютке души не чаяли, потому и назвали Любой. И казалось, счастье, наконец-то вернулось в их дом полной чашей. Всю любовь и заботу свою без остатка отдавала Фенечка детям, оттого и росли они тихие и послушные. Может, и было бы всё ладно, если б не засуха.
Лето тридцатого года выдалось жаркое и сухое. За пять месяцев — ни капли. Напрасно вглядывались станичники в распаленное добела небо, пытаясь отыскать там хоть одно маленькое облачко, но лишь вороны кружили над их головами. Старики сетовали на Божье наказание и припоминали, что было такое бедствие, когда они еще босоногой детворой по чужим огородам шныряли. Горячие ветра вконец высушили степи, а раскаленное солнце так пекло с небосвода, что и ночами было не продохнуть. Станица зароптала. Понуро опустив головы, едва волочили ноги с покосов крестьяне; возвращались ни с чем, а ту малость, что удавалось накосить, едва хватало, чтоб матрасы набить да прокормить до холодов молодняк. Вконец отчаявшись, по дворам стали забивать скот. Молока, коего ранее было в достатке, боле никто не продавал, теперь все меняли на продукты. В преддверии лютых холодов и голода, утеряв всякую надежду, доставали крестьяне по ночам из сундуков и укромных местечек иконы и тайком просили прощения у Господа за прегрешения свои, молили, чтоб не обошел их дом милостью своей. Уповали только на урожай, на рожь да пшеницу — последнее для крестьянина спасение, чтобы пережить зиму. Только и тут их ожидало разочарование. После обмолота пришли «красные» обозы и подчистую выгребли всё из закромов, на посев и то не оставили. Голосили во дворах бабы, с рыданиями рвали на себе волосы; опустив головы, понуро стояли подле них мужики, сжимая кулаки от гнева и своего бессилия. И хотя красиво говорил слащавый депутат с подводы, мол, поможет Советская власть, не бросит станицы на погибель! Понимали станичники, что зиму придется перебиваться впроголодь. Потянулся из станицы народ, под вой и причитания баб уходили мужики из дома в поисках работы; срывались с мест и молодые грудастые казачки, с котомками за спиной покидая родные избы.
Опустела станица. Словно вымерла. Солнце пожгло сады, посушило пруды да болота; где раньше можно было ягодами да грибами припастись, нынче будто отшило. Зверь дикий и тот из здешних лесов подался, одни волки и остались. На поля не сунешься — объездчики кругом, не приведи Господь им под горячую руку попасть! Не спросят, кто таков, враз в район увезут; там день, два, суд — и пошел по этапу, а как уж дальше судьба-лихоманка распорядится, одному Богу известно. Благо, Арсентий на свой страх утаил муки, да и той на месяц — полтора хватит.
Как-то вечером остановилась у двора Ляшенко повозка, и седой мужчина в казацкой шинели, прихрамывая, вошёл в ограду. Феня встретила гостя и, приветливо улыбаясь, пригласила в избу. Однако тот вежливо отказался и, ссылаясь на время, сразу перешёл к делу, полюбопытствовал, здесь ли живёт Ляшенко Феодосия Петровна? Говорят, готовит она справно и печёт. Узнав, что это она и есть, обрадовался:
— Есть у меня работёнка на месяц. Верстах в двух отсюда стройка идет. Надобно управиться до конца месяца, а вот с кухаркой нелады. Скоко ни брали, через неделю сбегают! Оно и понятно, тяжко денно и ношно у плиты, при таком то пекле не кажная выдержит. Коли надумаете, возьму; справитесь — по завершении рассчитаюсь. Много обещать не стану, сами понимаете, время какое! Ко всему питаться в нашей столовой будете.
— Спасибо огромное,.. не знаю, как и благодарить вас! – перехватило дыхание в груди у Фени. — Конечно, я согласна! И не сумневайтесь, справлюсь я непременно! А может, гражданин хороший, и дочурке моей место найдётся? Она не хуже меня готовит, я её всем премудростям выучила: и пирожки пекёт, и борщи варит. Взрослая — четырнадцать лет, намедни уж пятнадцать будет!
Соврала она впервые, не со злобы, от горького отчаяния и безвыходности, ведь было тогда Раечке всего тринадцать.
Да куды её? – угрюмо покачал головой мужчина, но, глянув на столпившихся в дверях голопузых ребятишек, не сводивших глаз с огромного дяди, махнул рукой. – Эй, чаво уж там, собирайся, и дочку бери. Есть у меня знакомый басурман, его бригада рядом, так вот слыхивал: искал он помощницу на кухню. Давайте живее, авось не нашел, тады уж точно возьмет! Ладно, сбирайтесь, а я вас в повозке обожду!
Феня вбежала в дом, сердце билось от счастья: наконец-то подвернулась долгожданная работа, а повезёт — и Раечку пристроят на кухне, в тепле да при еде. Написала мужу записку, и, накинув на голову платок, вместе с дочкой вышла во двор. Опустилась на корточки перед голубоглазым Серёжей и потрепала его за чуб:
– Сыночек, ты за хозяина остаёшься. Смотри за меньшими, чужих в избу не пущай, а я вечером приду, принесу гостинца! Тату передай, что записка на столе. Прижав к себе сына, она поцеловала его в темечко и, прихватив котомку, поспешила к повозке.
Работа, как и говорил начальник, была не из легких. Трудились бригады на износ, в две смены, а потому готовить приходилось четыре раза в день. Слава богу, и с Раей всё сложилось — пристроили её неподалёку, на соседнем участке, километрах в двух. Только в столовой условие поставили, чтоб жила она при кухне, потому как вставать надо будет в три часа, да и в любой момент подсобница может понадобиться. Феня же, хоть и уговаривали её жить в стане, позволить себе такой роскоши не могла, а потому и ложилась, когда месяц выходил на небосвод, и просыпалась еще засветло. За питанием и продовольствием вели строгий учет и надзор. Помимо хмурого завхоза, что косился на обслугу, еще и две посудомойки глаз не спускали с новой поварихи, чтоб, не дай Боже, краюху хлеба не умыкнула. Бригадир всех на кухне сразу упредил, — в столовой ешьте, а дале кухни, нечего не выносить, коли поймают на воровстве, уж не взыщите и на семью не посмотрят, за милость посчитаете, ежели прогонят с позором да без расчёта, а не под суд отдадут. Вот Феня и приноровилась — крошки хлеба со стола сметать и в карманы ссыпать. Пусть и невелик улов, зато в лицо никто не ткнет и словом худым не упрекнет!
Поздним вечером Феня возвращалась домой с работы, где её радостными криками встречали ребятишки. Они с визгом бросались к матери и крепко прижимались к ее груди, от которой так приятно пахло душистым ароматом.
СТЕПНОЙ КОВЫЛЬ
Серые облака низко нависли над землей, затмив собою остатки дня. Сырой леденящий ветер хозяйничал в степи. Он то завывал, как голодный волк, то набрасывался на одиноко стоявшие деревья и, срывая с них последнюю листву, уносил её далеко в бескрайние просторы. Воротя покрытые инеем вспотевшие морды от несносного степного бродяги, по дороге, припорошенной первым снежком, галопом шла тройка. Уже сгустились сумерки, когда за косогором замерцали огни Азова-города. Почуяв запах дыма, гнедые прибавили ходу и, звеня бубенцами, скоро внесли седоков на окраину.
— Тпру, родимые,.. -потянув на себя вожжи, зашлепал губищами бородатый извозчик. Кони заржали и, мотая гривами, встали как вкопанные у высоких тесовых ворот, выбивая подковами подмёрзшую землю.
— Прибыли, Давыд Григорич! – сдвинув на затылок папаху, из-под которой вывалился кудрявый чуб, известил извозчик дремавшего в бричке хозяина. Пригладив густые чёрные усы, тот огляделся и сердито повел бровями:
— Поди, вижу и сам! Стучи давай!
Мужик соскочил с облучка, поправил на тулупе пояс и забарабанил кулаком в ворота.
-Громче бей! – подзадоривал извозчика повеселевший хозяин.– Небось, спят!
Бородатый подвернул рукав и с силой хватанул по воротам ещё пару раз.
— Погодь! Чаво бьёсся?— отозвалась за оградой женщина. – Того и гляди ворота с навесов сорвутся! Кто такие, и чаво надобно?
-Скажи, мила, а что купец Сапрыкин Иван Демидыч жив-здоров?— басом выкрикнул мужчина из брички.
— Да уж дай бог! – не замедлила с ответом хозяйка.
— Передайте ему, что Давыд Григорьевич в гости пожаловали!
— Неужто вы? – воскликнула женщина. — Давненько вы к нам не заглядывали, уважаемый Давыд Григорьевич!
— С кем ты там?— донесся до слуха знакомый голос Сапрыкина.
– Давыд Григорьевич пожаловали! – весело ответила хозяйка.
— Эй, – прикрикнул на жену купец, — что же ты гостя у ворот держишь? Антип! Отворяй ворота, впускай!
Рыжий детина без труда сдвинул дубовый засов и уперся плечом в ворота. Сколоченные на совесть, те, с трудом поддаваясь его усилиям, распахнулись перед гостями. В ладно скроенной, подогнанной одежде, что носит дворянская прислуга в княжеских сословиях, он мог бы вполне сойти за небогатого купчишку, но никак не вписывался в эту гильдию со своей косолапой походкой и рябым исконно крестьянским лицом. Он отошёл в сторону и, отвесив поклон, пропустил резную бричку во двор. Поправляя шитый узорами по плечам и лацканам золоченой парчой полушубок с белым овчинным воротом, из брички вышел статный мужчина лет пятидесяти. Оглядевшись вокруг, он небрежно снял с головы кунью шапку и, стряхнув с неё липкий снег, широкими шагами направился к встречавшему:
— Дорогой вы мой Иван Демидыч!
Будучи человеком высоким и крепкого сложения, он обхватил низенького лысоватого хозяина своими ручищами и, приподняв от земли, с причмоком поцеловал в щёку:
– Дай бог тебе ста лет жизни!
-Пусти! Медведь ты эдакий! – задыхаясь в стальных объятиях, взмолился купец. — Здоровый ты, чёрт окаянный — не ровен час, переломишь старика!
— Это ты-то старик? – ухмыльнулся гость. — Да ты еще всех нас переживёшь!
-Ну, чего встала?— ласково буркнул Сапрыкин на супругу. — Вели Фенечке, чтоб стол накрывала, да такой, как для дворян московских. Чай, не каждый день к нам гости дорогие наведываются!
— Ну, милости прошу в дом! – улыбнулся хозяин, указывая на резные двери.
Гость, поправив усы, грузно поднялся по ступеням высокого крыльца и, пригнув голову, вошёл вовнутрь. Одним взмахом скинув одежду, бросил ее прислуге и лукаво подмигнул хозяевам:– Значит, говорите, как князей московских?
— А как по–иному?— поглаживая себе по животу, хитровато прищурился купец. – Я у тебя гостил — ты меня потчевал, таперь и нашего отведай!
— Не откажусь с дороги! Да только не хвастай попусту! У меня кухарка на все станицы одна из самых лучших!
-Прям-таки одна?— надменно ухмыльнулся Иван Демидыч, довольный, что задел гостя за живое.
Зажиточный крестьянин Ляшенко Давыд Григорьевич слыл одним из самых богатых людей на Кубани. Распутный и весёлый, он без всякого сожаления транжирил деньги, сорил ими направо и налево, спуская на вино, женщин и весёлые пляски с цыганами. Именно для этого и наведывался после уборки урожая в Ростов, город на Дону. Вдоволь отведя душу, он возвращался в родную станицу Елизаветовку, где содержал свою мельницу, которая кормила всё его бесчисленное семейство. Справедливости ради, стоит заметить, хотя и любил Давыд покутить, а лишнего себе не позволял и во всём соблюдал меру. Знал цену труду и деньгам, а потому дела свои вел сам, опять же торговые пути наладил не без помощи всё того же азовского купца Сапрыкина.
Произошло их знакомство при странных, опасных обстоятельствах. Cлучилось Ивану Демидовичу возвращаться как-то зимним вечером с Кубани. Застала его дорогой метель, да такая, что коням не пройти — все пути перемело, поперед саней ничего не видать, и кругом ни единой живой души. Может, остались бы в степи навечно, не проезжай мимо Давыд Григорьевич. Он и вывел купца Сапрыкина, можно сказать, спас от неминуемой гибели. Домой пригласил, самим отогреться да коням роздыху дать. Будучи человеком гостеприимным, Ляшенко первым делом гостей за стол усадил, разными блюдами угощал да солениями, а сам все на купца поглядывал, ухмылялся:
– Ну и как вам? У меня кухарка лучшая на Кубани!
Тогда-то и прознал купец про слабость Давыда Григорьевича. Уж больно любил тот хорошо поесть, оттого закупал всякую живность заморскую, порой знать не зная, что за чудо-юдо ест, всё смаковал да приговаривал: вот, мол, какие кушанья у меня в доме имеются. Ел Давыд непомерно много — ровно столько же, сколько и пил. Ну чем не барин! Но к сему добавить, в отличие от дворянского сословия, работал он за троих. Как начнётся обмолот, закрутит жернова мельница, семь потов с сыновей спустит и сам как заведенный — молодым за ним не угнаться! Семья у Давыда дай бог каждому — только кровных своих тринадцать душ, помимо жён, мужей своих отпрысков, да бесчисленное количество голопузых внуков, в коих души не чаял, тискал да баловал.
-А что, разлюбезный Иван Демидыч, хозяйством-то у тебя супруга ведает?
-Да что ты, — отмахнулся купец, — у меня всеми делами по дому Фенечка заправляет, работница, значит; она у нас, почитай, уже как шестой год пошел. Прежняя та померла года два назад, да все секреты, что знала, ей передала! Так что отведаешь сегодня такого, что боле нигде тебе не предложат!
— Ух и здоров ты бахвалиться! — посмеивался над купцом Давыд Григорьевич. Тот в ответ хитровато щурился и поглаживал реденькую бородёнку.
Скоро в комнату вошла супруга купца Инна Марковна и, скромно улыбнувшись, вежливо пригласила к столу. В просторной гостиной было натоплено и уютно. Яркий огонь канделябров освещал ее живым и естественным светом. Но когда взгляд Давыда Григорьевича упал на стол, брови его нахмурились, а с лица стерлась сердобольная ухмылка. Приметив завистливый взгляд гостя, купец самодовольно похлопал его по плечу:
– Ну, отведай теперь нашего угощения, гость дорогой!
Давыд Григорьевич присел к столу, сунул за ворот салфетку и с видом истинного гурмана с любопытством оглядел каждое блюдо.
Хозяйка осталась довольна и была горда не менее супруга, что не только угодила, но и удивила надменного торговца, а потому вежливо предложила: – Извольте, уважаемый Давыд Григорьевич: перепела тушёные, щучка под сметаной! Вот и телятина морёная, и осетрина! Вы уж не побрезгуйте, отведайте всего!
— Да я уж, будьте покойны, хозяюшка, непременно всего откушаю, дай вам бог здоровья! Честно говоря, такими яствами меня в московских дворах богатого сословия угощали! Да и то правда, — обратился гость к хозяину, — не у каждого хорошие кухарки имеются! Хотя ты меня знаешь! Я и в Петербурге, и в Москве по торговым делам мотаюсь и со многими именитыми князьями лично знаком! Удивил, батюшка Иван Демидыч! Чего греха таить, не ожидал!
Купца даже разморило от лести. Такое признание было для него выше всяких похвал. Он встал со стула и, гордо выправив спину, поднял наполненную вином чарку:
– Ну, за ваше здоровье, уважаемый Давыд Григорьевич, дай вам бог долгие лета и процветания в делах ваших!
Давыд Григорьевич был тронут. Он поднялся следом за купцом и, откланявшись супругам, растроганно поднес руку к сердцу:
— Премного благодарен! Спасибо за теплоту вашу и сердечность, Иван Демидыч и Инна Марковна!
Осушив чарки, принялись за трапезу. Здесь Давыд Григорьевич не терялся и чувствовал себя вполне свободно. Он отрезал по кусочку от каждого блюда и с каким-то тайным наслаждением смаковал им, словно пытался подольше удержать этот неповторимый вкус, что нежным ароматом таял во рту.
— А что, Давыд Григорьевич, – отвлекся купец от ужина, припоминая деловые разговоры, что велись по обыкновению среди торговых людей Азова, — сказывают, дела у тебя в гору пошли?
— А как же иначе! – Давыд отложил вилку и утёр накрахмаленной салфеткой губы. — Я же за обмолот по семь шкур со всех спускаю! А как же по-иному? Своих только тринадцать душ, вот и гляди — всех обуть, одеть, обучить надобно! Да не где-нибудь, а в Петербурге да в Москве! Глядишь, и Ляшенки в люди выбьются! Негоже всё на горбу тащить! Я вот этими руками своё хозяйство поднял. И мельницу, и усадьбу в два этажа поставил, кирпичик к кирпичику; потом и конюшню выстроил, как в Петербурге видел! У меня сейчас, хоть и грешно хвастать, одних лошадей да жеребцов – двести голов! Повозок около двухсот десяти! Пекарня своя, по старому казачьему рецепту хлеб пеку!
— Да ну! Как же это? — загорелась от любопытства хозяйка. — Поделитесь секретом, что это за рецепт, Давыд Григорьевич?
— А!— расплылся в улыбке гость. — Это наш родовой секрет! Столько народу его разведать хотели, да попусту всё! Тут и замес особый и опара, чуть продержал, али поспешил, и уж не тот хлебец! Я вот, к примеру, Инна Марковна, в этом году в Москву сто пятьдесят повозок с хлебом отправил!
— И как же это?— с недоверием покосился купец на гостя. — Таки в саму Москву и возишь? Да пока твой обоз туда дойдет, весь хлеб в сухарь оборотится! Поди, не один день ходу-то?
— Верно! – хитро прищурил глаз Давыд Григорьевич. — Я же сам это дело начал, в 910-м первый обоз отправил! И тайна така, что в пути хлеб не плесневеет и не черствеет! Вот те крест!
— Ишь, куды замахнулся! Нешто в Москве лучше твово хлеба нет? Там ведь знатные пекари имеются. Ты уж прости дружище, но не чета твоим станицким!
— То-то и оно, что знатные пекари! И хлебушек их дорогой! А я по-иному дело повернул: с обозом торговым таперича масло отправляю! В кадки с водой солёной закатываю, а в Москве, на рынке, хлеб режу, маслом мажу и продаю! Оно, знаете ли, на взгляд дешево, а сытно; кажный себе позволить может. А как деньгу сложить, так булка намного дороже оборачивается, это не считая масла! Вот и выходит, что один каравай как четыре продаю, а маслица кило — за три! Я мастерам столичным даже вывеску заказал – «Кубанский хлеб»! От покупателей отбою нет. С других городов, Костромы да Ярославля, едут! Уж поверьте, мой товар — в цене, не залеживается! За пару дней весь расходится. Вот оно как!
— Да, уж ваш хлебушек-то я отведал, твоя правда, язык прикусить можно! Что тут скажешь, хваток ты, Давыд Григорьевич. Это ж надо так смело торговлю завязать с самой Москвой! Почитай, уже пятый год торгуешь!
— Что ж делать? Семейство растёт, а хочется на старости лет бока на тёплой печи погреть! Пущай потом меня дети да внуки кормят, поят, как я их сейчас! Вот ради чего и гну спину, Иван Демидыч!
-Ну, за детей ваших, — плеснул до краев в стопки купец. – За продолжение рода и доброго имени!
-Лучше и не скажешь! — звонко стукнув рюмками с хозяевами, Давыд Григорьевич с новой силой принялся налегать на яства. Изрядно насытившись, он устало откинулся на спинку стула и расстегнул на жилетке нижние пуговицы.
— Ну и как тебе угощенье? Опять скажешь, что твоя кухарка лучше?— подлез к гостю с расспросами захмелевший купец.
Тот, тяжело вздохнув, покачал головой:
— Чего греха таить, перещеголял ты меня, Иван Демидыч! Похвастай, что это у тебя за повар такой? Никак заморского из Франции, а можа, и из самой Италии нанял?
— Да бог с тобой! – перекрестился Сапрыкин. — Зачем мне эти нехристи! Я ж говорю, Феня это наша готовит!
— Покажи, что это за чудо такое!
— Феня! – окликнула кухарку Инна Марковна. – Поди к столу, доченька!
В комнату вошла невысокая девушка в длинном сарафане и накинутом на плечи расшитом золотом платке. Несмотря на свой небольшой рост, которого девица ничуть не смущалась, спину она держала прямо, а голову по-дворянски высоко, отчего шея казалась тонкой и длинной. Девица обожгла гостя взглядом черных, как смоль, глаз, что смотрели гордо и смело, совсем не так, как придворная прислуга. Маленький аккуратный носик и тонкие яркие губы подчёркивали её напористый характер, а густые брови и толстая чёрная коса говорили о принадлежности к казачьему роду.
Глянув на Феню, гость повернулся к хозяевам и по-молодецки лихо мотанул кулачищем над столом:
— Отдайте девицу! Никаких денег не пожалею, любую цену дам!
— Стыдитесь, Давыд Григорьевич, — махнула на него рукой хозяйка, – она нам как дочь. Почитай, с тринадцати годков с нами, шесть лет как под одной крышей живем! — пряча за приветливой улыбкой обиду, Инна Марковна поднялась из-за стола. — Ладно уж, вы тут о своих мужских делах погуторьте, я вам мешать не буду.
Как только хозяйка с Феней покинули комнату, Давыд Григорьевич придвинулся к приятелю и приобнял его за шею:
– Продай, Христом богом прошу, крест даю, что не похоти ради какой.… Как готовит твоя батрачка, я нигде не пробовал! Чего хошь проси!
-Ц-ц, эх ты! – горько глянув на Давыда, покачал головой купец. — Ты что, стать её не приметил? Она из знатных, голубых, можно сказать, кровей! А ты… батрачка!
— Как это? Так она что родственница твоя или, может, сиротка знатного рода? Просвети невежду, коли так.
— Так и быть, просвещу!— купец снова плеснул горькую настойку в рюмки. – Отец её известный казак был. Может, слыхивал — Петро Зубченко? Предки его — донские казаки, дед при атамане Платове на службе состоял. Может, и век в казаках ходили бы Зубченко при погонах да шашке, но случай их дела поправил. Отдали за Петра девицу Елизавету Савельеву, дочь одного из богатейших в прошлом людей Азова. Жили они безбедно, Петро умело дела дедовы вёл и приданым распорядился как следует. Да вот только захворал и в молодых летах помер! Тут его жёнушка Елизавета Павловна всё и прибрала к рукам! Дорогие приёмы устраивала, на балы в Петербург ездила. Да что тут говорить, за год спустила всё состояние. Пришлось и имение, и усадьбу заложить; на остатки денег едва наскребли на дом в хуторе Христичево. Петро как-то рассказывал, что прадеду его Григорию Зубченко дочь именитого турка торговца за долги отдали замуж. Оттого и статная Феня, и смугловата лицом вышла, что в жилах её турецкая кровь. Супруга моя хорошо их семейство знавала, да и я с Петром дела вел. Вот и сжалобились мы — не бросать же девчушку. Пока дела у них не поправятся, Фенечку в помощницы к кухарке нашей пристроили. Что и говорить, девица образованная — и грамоте обучена, и манерам, а уж как готовит, сам пробовал!
— Что есть, то есть! — вздохнул Давыд Григорьевич и, опрокинув стопку, промокнул салфеткой усы.
Проснулся Давыд Григорьевич рано утром — не впервой ему были кутежи да застолья, однако, на подъём был легок и скор. Подтянув живот, он застегнул жилетку и вышел в гостиную.
— Утро доброе, Давыд Григорьевич! Как спалось?— приветливо справилась у гостя Фенечка. Стыдясь вчерашней своей неосторожной выходки, мужчина отвел взгляд в сторону:
– Благодарствую, замечательно! А ты что ни свет ни заря на ногах?
— Да что вы? – нежно улыбнулась девушка. — Надобно к завтраку поспеть! Вам, может, рассольчику? Иван Демидыч после застолья завсегда к утру рассолу просит.
— Спасибо, мила, от рассола не откажусь!
Феня вышла в сени и, вернувшись, подала гостю ковш.
Осушив его в несколько глотков, мужчина перевёл дыхание:
– Хорош! Дай бог те здоровья! Скажи, а сколь тебе годков?
— В прошлом месяце девятнадцать минуло.
— На выданье, стало быть. Небось, от женихов отбою нет?— разглядывая ладную девушку, по-отцовски участливо справился гость. Та в ответ смутилась и опустила глаза:
– Приданого за меня не дают, оттого дворяне не сватают. А казакам не приглядываюсь: не казачка я, ростом и статью не удалась.
— Вот оно, значит, как, – с сочувствием покачал головой Ляшенко.
Провожали дорогого гостя, как на Дону водится, на дорожку с чаркой хмельного напитка. Облобызавшись и пожелав всего блаженства земного, приятели расстались.
Утро выдалось пасмурным, небо затянуло серыми густыми тучами. Грязь припорошило снежком, подморозило, оттого и до основной дороги добирались по ухабам без всякого удобства. Ругался на чём свет стоит бородатый извозчик, ерзая и подскакивая на облучке. Вскоре кони выскочили на тракт и, почуяв под собой дорогу, резво пошли галопом.
Через пару вёрст за Азовом Давыд Григорьевич примостился рядом с извозчиком, и дыхнув в лицо свежим запахом абрикосовой настойки, лукаво подмигнул:
— А ведь ты, Антип, сам из этих мест будешь?
— Так-то оно так! Да только не осталось у меня здесь никого! – словно ожидая подвоха от подвыпившего хозяина, насторожился Антип. Тот при виде замешательства извозчика расхохотался:
– Эх ты, клубень деревенский! Коли места здешние знаешь, давай гони в Христичево! Никогда ещё Ляшенко от своего не отступался!
— Как скажете, – Антип поправил шапку и потянул вправо вожжи. – А ну, родныя, поворачивай, н-ну!
На хуторе путники без труда отыскали дом Зубченко, небогатый, но ухоженный. Двери отворила средних лет девица. Откланявшись господину в богатом наряде, вежливо пригласила в дом, препроводила в гостиную и предложила обождать хозяйку. Развалившись на мягком диване, Давыд оглядел комнату — не роскошную, однако, обставленную со вкусом. На стенах темного бордо — много картин и резных подсвечников, окна завешены дорогими портьерами под цвет стен и слегка приоткрыты. Особо приметно, что полы застелены старинными персидскими коврами – за них на торгах зажиточные турки просят невесть какую цену. Посреди комнаты большой стол; за таким собираются вечерами господа и в шумной компании спускают в карты без всякого сожаления кто имение, а кто и всё состояние. Вот и сейчас приметно, что из двенадцати резных стульев красного дерева четыре не придвинуты к столу.
Наполнив комнату райским благоуханием заморских духов, в дорогих одеждах, в кои наряжаются на балах и светских приемах, в гостиную вошла хозяйка Елизавета Павловна. Держалась она подстать своему наряду: спина прямая, глядит смело, свысока, как подобает родовитой дворянке. «Руки тонкие, ухоженные, – приметил Ляшенко, — не то, что у казачек, в буграх да трещинах от стирки и земли». Хозяйка взглянула на гостя и надменно приподняла подбородок:
– День добрый! Ну-с, с чем пожаловать изволили?
— Здоровья вам, многоуважаемая Елизавета Павловна! По деловому вопросу к вам! – поднявшись с дивана, ответил Давыд Григорьевич и учтиво склонил перед дамой голову. Та в ответ плавно махнула рукой и, изящно подобрав полы объёмного сиреневого платья, присела на край кресла напротив:
– Садитесь уже! Ну-с, слушаю!
— Что ж, перейду сразу к делу. Разрешите представиться: Ляшенко Давыд Григорьевич, человек на Кубани известный, не бедный! Крупную торговлю веду, ни в чём нужды не имею! А прибыл к вам, чтобы дочь вашу, Феню, за сына моего Арсентия сосватать, коли вы, Елизавета Павловна, не будете тому препятствовать и дадите своё родительское благословение!
Выслушав Ляшенко, госпожа гордо повела бровями:
–Так ведь и мы, уважаемый, господа известные! Прадед ее у самого атамана Платова на царёвой службе состоял. Ему и поместье, и дворянство пожаловали за верность государю! И имя её не Феня, а Феодосия, что в переводе с греческого означает «Богом даденная»! – холодно отозвалась женщина и слегка повела головой в сторону. – Софья, подай гостю чаю!
— Вы не извольте сомневаться, о нынешнем у вас затруднительном положении я осведомлен и при вашем согласии могу помочь. Поверьте, не поскуплюсь, — негромко произнес Давыд и выложил на стол толстую пачку изрядно потрепанных купюр. — И хотелось бы, уважаемая Елизавета Павловна, чтобы Феодосия Петровна пред людской молвой замуж шла не бесприданницей. Коли возражать не станете, и в этом вопросе помочь готов!
Женщина была всё также невозмутима. Выдержав паузу, она окинула гостя холодным взглядом и тихо произнесла:
– Что ж, засылайте сватов!
Когда в комнату вошла прислуга с подносом, Елизавета Павловна встала и, стянув с руки перчатку, грациозно протянула Ляшенко руку:
— Извольте откланяться, все финансовые вопросы мы обсудим на сватовстве! И помните, уважаемый Давыд Григорьевич, дети Феодосии дворянского рода будут, и, коли выучатся, любая знатная семья сочтет с ними за честь породниться! Ну-с, пейте чай и,. не смею задерживать.
* * *
Свадьбу сыграли в Елизаветовке. И хоть был Давыд Григорьевич на деньги прижимистый, на сей раз не поскупился, средств не пожалел. Долго вспоминали в округе, как три дня рекою лились вино и самогон в станице. Женил младшего сына Арсентия Давыд с размахом, чтоб все видели: не подмастерную девку сын в жёны берёт, а девушку благородного дворянского роду.
Вот только для самой Фени в её жизни ничего коренным образом не переменилось. Через неделю после свадьбы принялась она за привычное дело, кормить же надобно было теперь всё семейство, отчего вставать приходилось в четыре утра и не покладая рук варить и стряпать на кухне до сумерек. Жены братьев Арсентия столь тёплое, на первый взгляд, место отдали новой хозяюшке без всякого сожаления, без сплетен и бабских перетолков, коих хозяин на дух не переносил! За наговор или слово худое, не по делу сказанное, мог и на мороз выставить, не глядя и не разбираясь, отпрысков ли своих или их жён. Да и что говорить, на обеды да ужины, что готовила Феня, грех было жаловаться! Сам Давыд Григорьевич все не нарадовался на новую родственницу — за столом о ее поварском мастерстве только и было разговоров. Арсентия же тяготило, что женили его не на простой казачке, что не поднимает глаз пред мужем, а на девице знатных кровей. Присматривался он к жёнушке и подмечал, что уж больно гордо она держится. С отцом, с которым он, сын кровный, опустив очи, разговаривает, она же на равных держится. С жёнами братьев сплетни деревенские не собирает да перед ним, мужем своим, глаз не опускает. Как-то спьяна, сидя со станичниками, он посетовал на свою жену. Те в ответ только посмеялись – мол, какой же ты казак, коли бабу не усмиришь. Бей бабу молотом, будет баба золото!
Вот и втемяшилось молодцу недоброе в голову. Пришёл он в свои комнаты, сбросил кафтан у порога, развалился на скамье и, закинув нога на ногу, окликнул молодую супругу:
— Эй, жинка! А ну, подь сюды! Муж твой вернулся, извольте, ваше благородие, встретить его и разбуть!
Феня, маленькая и хрупкая, в ночной рубашке до пят, вышла из спаленки, покорно опустилась пред мужем на колено и стала стягивать сапог.
— Чаво? Поди не дворянское это дело-то сапоги с мужика стягивать? — с издёвкой скривился Арсентий; однако, Феня ничего не ответила, сняла обувь и поставила на лавочку к печи.
— Может, покушаете?— заглянула она супругу в глаза, отчего мурашки пробежали по его телу и кровь будто вскипела в жилах.
Арсентий подскочил, схватил жену за косу и рванул на себя:
– Я научу тебя мужа почитать! Ноги мне мыть будешь! И глаз бояться поднимать!
Все больше зверея, он сорвал со стены кожаную плеть и с силой стеганул девушку. Феня простонала и, гордо вскинув голову, подняла на мужа глаза, полные слёз:
— Муж ты мне пред Богом и людьми! Надо будет — и ноги мыть стану, и за больным ходить! Но коли еще руку поднимешь, не потерплю. Жизни себя лишу — возьму грех на душу! И на тебе этот грех останется!
— Дворянка бесова, — грубо отпихнул от себя Арсентий Феню и, схватившись за голову, замычал, -м-м…откуда взялась ты на мою голову!
С трудом натянув сапоги и прихватив кафтан, он выскочил из комнаты. Хотелось Фенечке закричать диким зверем, броситься прочь, подальше от этого дома, кухни и раскаленной плиты, от обиды и пьяного мужа, разнузданного казака! И убежала бы куда глаза глядят, но пред святыми образами дала она клятву терпения и обет верности супружеским узам, а потому смиренно села на кровать и заплакала. Но, утирая слезы унижения, твердо решила, что и мириться с участью, которая выпадала на женскую долю казачкам после замужества, она не будет.
Кованым сапожищем распахнув двери, Арсентий влетел в конюшню и небрежно толкнул ногой сонного кучера:
— Запрягай коней, Антип! Гулять едем!
Три ночи, не смыкая глаз, подбегала Фенечка к маленькому оконцу. Вглядывалась в мерцающие огоньки за околицей, прислушивалась к отдалённому топоту копыт. А случалось совсем рядом услыхать звон бубенцов — выбегала на заднее крыльцо. Да только всё напрасно — то повозки звучно пролетали мимо, или же путники, придержав коней у фасада, просились на ночлег. Лишь на четвертые сутки, когда, уставшая от бесконечного ожидания, уснула она, убаюканная музыкой снежной бури за окном, в дверь постучали.
Стучались тихо и несмело, будто скреблись, боясь собственного шума. Феня насторожилась: муж так не стучал; если был пьян, кулаком бил, не стесняясь, или вопил непристойно под дверью.
Девушка на цыпочках подкралась к двери и шёпотом спросила:
— Кто там?
— Не извольте гневаться, добрейшая Феодосия Петровна, – заикаясь, извинялся за дверью извозчик Антип так тихо, что Феня едва разбирала слова. — Муж ваш, Арсентий Давыдович, шибко погуляли, все кабаки собрать изволили! И деньгу, что им батюшка на потреб души давали, спустили всю как есть до копеечки, теперь вот спят в конюшне!
— От меня-то чего хочешь?— прошептала Феня. – Он всегда после гулянки в конюшне отсыпается, коли ноги домой не тащат.
— Так-то оно так, – согласился с хозяйкой конюх, – только уж больно непристойно они вернуться изволили… Давыд Григорьевич их такими увидят, как есть высечет и прогневается! И мне достанется, коли попаду под горячую руку! Не губите, разлюбезная Феодосья Петровна!
— Ладно, – вздохнула Фенечка, — ступай, я сейчас буду!
Она сняла с вешалки полушубок, влезла в него и, обмотав голову шалью, проскользнула во двор. Темень на улице хоть глаз выколи, метелила пурга как помелом. Фенечка едва отыскала в потёмках тропу до конюшни.
— Храни вас Господь! — перекрестился извозчик, когда, стряхнув снег с ворота, Феня вбежала в конюшню.
– Вот они, в повозке, – стыдливо пряча глаза от девушки, указал Антип на расписную бричку, которую так любил сам Давыд Григорьевич. Запрокинув голову, Арсентий лежал с открытым ртом посреди повозки в какой-то неестественной позе и так громко храпел, что кони каждый раз беспокойно вздрагивали, недовольно фыркали и били копытом в пол. Молодой хозяин был укрыт покрывалом, а сверху возчик заботливо набросил на него тулуп. Феня откинула овчину, но, когда стянула покрывало, брезгливо отворотила лицо. От мужа так отвратно пахло, что нормального человека при одном таком только запахе непременно бы стошнило. Арсентий лежал в одном нижнем белье, грязном, почти чёрном, с большими желто-коричневыми разводами спереди. Но едва ли это было самое непристойное. Такое нередко случается, когда пьют от вольного, покуда сил и памяти хватает. От безмерного потребления «крепкой» становится человек немощный, оттого и «по-большому» ходит и мочится под себя, сам того не ведая. Девушка повернула мужа набок — пахнуло ещё отвратительнее. Так и есть, видать, не раз под себя сходил, присохло все к телу. На рубахе все меню расписано, видать, на то, что изрыгал, и улегся. Ей, сердечной, со стыда хоть сквозь землю провались, а он, знай, себе храпит да волосатую грудь почесывает.
— А что, в бане есть тёплая вода? — скинув тулуп и засучив рукава, справилась Феня у конюха. Тот снова заглянул в повозку и, сморщив лицо, отвернулся:
– Как же не быть, хозяин велит завсегда воду тёплой держать! Только, простите, мне туда ходить не велено — для вашего бабьего роду банька! Не приведи Господь, Давыд Григорьевич прознает!
— Донести-то хоть помогите, — краснея, попросила Феня Антипа. Тот перекрестился, натянул рукавицы, в коих за скотиной убирал, и подхватил хозяйского отпрыска под руки.
Проснулся Арсентий только к ужину следующего дня — в тёплой постели под шелковым одеялом, на пуховых, будто воздушных, подушках; в накрахмаленном белом нижнем белье на чисто тело. Окинув прищуренным глазом комнату, он с облегчением перевёл дыхание — спасибо Господу, что дома, в родной постели! Только, хоть убей, не помнил он последние два дня, словно память отшибло; но, коли дома, значит, всё обошлось без неприятных приключений. Пошарив по столу, он обнаружил там кружку с простоквашей, пирог с осетриной и еще горячие фаршированные блины. Отведав всего с большим аппетитом и с удовольствием запив простоквашей, он накинул на плечи халат, прошёл к зеркалу.
— Да, видок не из лучших. Покутил, видно, на славу, — сгорая от нетерпения разузнать у Антипа, куда носило его в пьяном угаре и как, вернувшись, добрался до постели, он влез в тулуп и, озираясь, прошмыгнул на конюшню. При виде Арсентия конюх невольно перекрестился:
– Нешто опять кутить ехать изволите?
— Господь с тобой, Антипыч! – похлопал себя по голове Арсентий. – Ты лучше расскажи, какие я кабаки перебрал и как домой возвертались! А то, как шашкой рубануло, не помню как есть ничего!
— А ежели я вам всю правду?
— Давай всю!
— Ну, тогда извольте не обижаться, Арсентий Давыдович, всё как есть скажу, коль просите!
Прислушиваясь к шагам в коридоре, Феня вздрагивала при каждом шорохе. Видно, и сегодня уехал кутить муж, оставив молодую жену одну в мягкой постели. Может, не влечёт грубого казака её девичье тело, белое да гладкое? Других пышногрудых казачек с широкими бедрами предпочёл он маленькой неказистой дворянке. От таких мыслей горько и обидно становилось на душе, и слёзы катились по щекам на подушку. Но вот послышались знакомые шаги и тихий стук в дверь. Феня утёрла лицо и, тихо спросила:
— Кто?
— Открывай, я это, Арсентий!
Феня зажгла на столе свечу и отворила двери. Арсентий вошел молча и устало опустился на табурет. Девушка задвинула щеколду и присела, чтобы стянуть с мужа сапоги, но тот крепко взял её за плечи и заглянул во влажные глаза:
– Богом клянусь, не обижу тебя больше ни словом худым, ни поступком непристойным и другим в обиду не дам. Прости, коли сможешь!
С той самой ночи в сладких ласках и нежных прикосновениях, что жарким дыханием любви растопили лед непониманий, загорелась-таки между ними любовь, и проснулись чувства — те, что сближают двух разных людей и делают их единым целым.
Так незаметно пролетел год, а в 1916-м заглянуло счастье и в их семью. Родила Фенечка дочку, махонькую, пухленькую. Ладно, Арсентий, так и дед Давыд Григорьевич едва дышал, когда брал на руки Раечку. Счастьем святилось лицо старого казака, когда щекотал румяное личико внучки грубыми усищами. Всё вроде в жизни семейства Ляшенко наладилось, счастьем их дом наполнился. Казалось чего еще желать? Также ушёл осенью 1917-го обоз в Москву, да вот вернулся с плохими новостями. Услышала про них Феня случайно, когда стол с дороги старшему сыну Ляшенко накрывала. Сам Давыд Григорьевич, заложив руки за спину, насупившись, ходил по комнате, потряхивая седоватым чубом:
– Ну так правду, сказывают, что царь-амператор от престолу отрекся?
— Истинный крест, батюшка! Как есть отрёкся! – перекрестился сын и, глянув на хмурое лицо отца, уткнул глаза в тарелку. – Неспокойно ныне на Руси, батюшка, вот и на Дону люд бедный поднялся. Революция произошла в Петербурге! А еще слыхивали, что крестьяне жгут под Москвой усадьбы и режут помещиков да дворян!
— Вот тебе и царь-государь, чтоб его! — выругался Давид Григорьевич и, повернувшись к иконе Николая Чудотворца, несколько раз перекрестился. – Упаси, Господи, от гнева твоего да отведи беду и лихо от порога нашего!
Хоть и понимала из их разговора Фенечка немного, только чуяла своим женским сердцем, что беда стоит у порога и поджидает часа, чтоб в дом завалиться. Молилась она, а у самой перед глазами так и стояли убитые на улицах люди и горящие усадьбы, про которые старший сын свёкра рассказывал. И становилось страшно ей до дрожи, как же жить-то теперь без царя? Кто же станет править такой большой Русью, и кто защитит её от лихоманки и разорения? Всё надеялась она, что обойдет та революция Елизаветовку, ведь Москва и Петербург, по её разумению, так далеко, что не придут те самые люди, что эту революцию устроили; зачем им Елизаветовка, когда кругом и без того земли богатые — и это утешало её душу.
Однако в восемнадцатом году появились в станице незнакомые казаки, с усами да бородами, пропахшие табаком; рыскали по станице да грозили, что придут красные комиссары, всех перевешают, кто земли имеет. Многие призадумались и, не дожидаясь новой власти, с казаками подались за Дон. Другие, напротив, за эту новую власть биться уходили.
Опустела станица. По дворам, почитай, одни бабы остались да дети малые. Теперь и скот, и хозяйство — всё на их плечи свалилось. Видела Феня, что многие казачки с голоду едва ноги волочили, украдкой таскала им то хлебца, то похлёбки. Проведал бы про то Давыд Григорьевич, непременно запер бы её под замок. Только добро, как и зло, всегда к человеку долгом возвращается; может, сама того не ведая, тогда она теми крохами от семьи своей беду отвела. Перемены хоть и не были заметны, на первый взгляд, а слухи всё же доносили издалека неспокойные вести – люди сказывали про расстрелы казаков на Дону. Потом вроде говорили, что вернулась на Дон прежняя царская власть и красных всех перевешала. От рассказов этих у Фени сжималось сердце: сколько же казаков полили землю своей кровью, и за что же положили они свои головы, коли и та власть за свободу, и эта! Чьей же правды больше? И чья свобода свободнее?
Только всё ближе и ближе докатывалось эхо грозных перемен к Елизаветовке, оттого неспокойно становилось и в доме Ляшенко. А однажды ночью к свекру наведался незнакомец, Феня им на стол накрыла да не смогла удержаться, чтоб разговор не подслушать.
— Что, Давыд Григорьевич, отсидеться думаешь? – выпив пару стопок, сверкнул чёрными глазами гость. — Глянь, что кругом творится – красные всех жгут да режут; того, кто хоть что-то имеет,— либо на виселицу, либо в острог! Да и белые, думаю, нам уж не помощники — тоже вешать да расстреливать принялись. Уж и не разберёшь, какая нынче власть лучше! Думаешь, вас не тронут? Смотри, как бы красные тебя первого на твоей мельнице не вздёрнули!
— За что?— хлопнул кулаком по столу Давыд Григорьевич и вывернул перед гостем покрытые мозолями ладони. – Во, глянь! Я же все своими руками заработал! С десяти годов в батраках ходил, спину на барина гнул! Чай, поди, новая власть то разберётся!
— Обязательно разберётся! Так же, как с дружком твоим и с семейством его!
— Это с кем же?
— С Дорофеевым! Самого шашками порубали, даже женщин, детей малых не пощадили! Сапрыкина за околицей повесили, и супругу его туда же, в петлю!
— Чего мелешь-то! Думай, чего говоришь!
— Во те крест! – перекрестился гость и, сунув за ворот салфетку, налег на утку. Хозяин побледнел и, расстегнув верхние пуговицы шитой рубахи, поднялся и воздел глаза к небу:
– Что ж творится-то, Господи? Где ж глаза твои? Упокой душу раба твоего Дорофеева и семейства его! Прими души смиренного купца Ивана Демидыча и Инны Марковны!
Давыд Григорьевич устало опустился на лавку.
— Чего же делать теперь? – обратился он к гостю.
— Уходить надо, пока не поздно. Деньги, золото брать и бежать, покуда красные побережье не взяли! Промедлишь, тогда точно всё твоё добро вместе с домочадцами по ветру пустят! Собирайся и езжай, вот тебе адрес. Надумаешь, меня там найдёшь! Я тебе помогу с России выехать, а сам в Канаду подамся!
— Видно, время пришло, – Давыд Григорьевич уронил седую голову, и показалось Фене, что стал могучий казак в одночасье маленьким и жалким, как нищий калека у церкви. Таким она видела его впервые в своей жизни, а потому не могла не понимать, что вошла беда и в их тёплый и уютный дом. Весь разговор она передала Арсентию. Тот, молча выслушав жену, подошёл к окну, закурил. Феня стояла позади и слышала, как тяжело вздыхал муж, как сбивалось его дыхание, но ближе подойти не решалась. Арсентий докурил цигарку и, присев к столу, на котором тускло коптила лампа, виновато взглянул на супругу:
– Не с чем нам бежать! Я же в семье младший. Сама знаешь: всё старшим причитается, а я, почитай, за одежду хорошую, харчи да крышу над головой у родного отца батрачу. Так что, и бежать мне некуда. Какая разница, где от голода подыхать! Уж если расстреляют, так хоть на родной земле похоронят.
Феня опустилась на самотканый половик и положила голову мужу на колени:
– Ты муж мой, коли суждено погибнуть, так уж всем вместе!
Арсентий гладил грубой ладонью хрупкие плечики супруги и восхищался её бесконечно добрым и преданным сердцем. И как это она, такая маленькая и щупленькая, смело глядит в лицо опасности?!
Следующие два дня в доме заняли сборы: вязали узлы, собирали и улаживали в повозки вещи. Уже к вечеру второго дня дом опустел. Все его комнаты будто вымерли. Давыд Григорьевич в спешке распродавал за бесценок повозки и скот. Арсентию отдал дойную корову, молодого резвого жеребца и новенькую телегу. Никуда не поехала и младшая сестра Фрося, ей отец наказал держаться брата, оставил золотых монет и украшений.
Утро третьего дня запомнилось Фене на всю жизнь. Было оно пасмурным и серым. Большое семейство Ляшенко погрузилось на восемь повозок, и, образовав длинный обоз, медленно тронулось из станицы. Ехали молча, будто на похороны, не поднимая на станичников глаз, до околицы никто не проронил ни слова. В душе они ясно осознавали, что навсегда оставляют родную землю, пропитанную их потом, которая многие годы поила и кормила. Землю, в которой покоятся их предки и на которой могли бы расти и трудиться их дети. Рушились последние хрупкие надежды на светлое и безоблачное счастье. Впереди ждала неизвестность, но никто не перечил старому казаку Давыду, который все эти годы оберегал семью от несчастий, заботился о детях и внуках, не давая их никому в обиду. За ним они были как за каменной стеной, а потому слепо верили и следовали за ним, во всём полагаясь на его сильный характер, чутьё и железную волю. Арсентий и Феня шли рядом с последней повозкой, в которой сидела мать. Женщина крепко прижимала к себе руку Арсентия, как в том далёком детстве, когда сидела у изголовья его кроватки, а он лежал больной, мучаясь от жара. Она несколько дней тогда не отходила от него и также, как и сейчас, держала его руку и гладила. Гладила так нежно, что становилось необыкновенно легко, и, казалось, сама собой отступала хвороба. Только сейчас было всё по-иному; щемило у Арсентия сердце, когда глядел он на опухшее от слёз лицо матери, постаревшее, в глубоких морщинах, родное и доброе.
— Может, и вы с нами? – с искоркой надежды в заплаканных глазах едва слышно произнесла она. Но Арсентий покачал головой:
– Нет, мама, здесь мой дед и твой отец, здесь и земля моя! А вы езжайте с Богом, храни вас Господь! Ну, прощевайте, далее не пойдем. Плохая примета — казака в степи провожать!
Мать еще раз прижалась мокрой щекой к сыновней ладони и, крепко прильнув губами, тихонько прошептала:
— Прости, сыночек, не свидимся на этом свете боле! Не держи зла, прости, коли обидели чем!
— Хватит слёз бабьих! Чай, не на всю жизнь едем. Как нового царя поставят, так возвернемся! Негоже, чтоб разграбили и по ветру пустили всё, что горбом своим нажито. А ну, подгони лошадей! – крикнул Давыд и стеганул коня, что уныло тянул нагруженную телегу. Тот недовольно мотнул головой, дёрнул повозку и прибавил ходу. Арсентий едва успел поцеловать мать, как кони быстро понеслись по степной дороге. Отец ехал верхом. Обождав, когда обоз ушел подальше в степь, он спешился и грузно опустился на колени. В его измученных глазах стояли слёзы, губы заметно подёргивались. Он повернулся к церкви, перекрестился, потом взял в ладони землю, поднёс к губам:
— Прощай, матушка-кормилица!
— Батя, вернётесь же, всё наладится!— хотел подбодрить Арсентий отца. Старый казак, стянув с головы шапку, помотал седым чубом:
— Нет, сынок, не свидимся боле, новая власть крепка и пришла надолго! Я сам из босяков, знаю цену труду батрацкому, не отдадут красные власть. Чтоб их остановить, надо Дон до краёв кровью наполнить! Нету, сынок, такой силы, чтобы гнев людской остановить; человека – можно, а обиду его и злобу — никогда!
Отворотив в сторону лицо, Давид Григорьевич сунул горсть земли в карман и, вскочив на коня, сухо произнёс:
— Прощайте, храни вас Господь!
Потянув удила, он крепко пришпорил жеребца; тот, звонко заржав, встал на дыбы и, поднимая степную пыль, погарцевал за повозками. В последний раз Арсентий проводил взглядом родителей, и так пусто и муторно стало на душе, что хоть волком вой! И завыл бы, наверное, если бы Фенечки не было рядом; она держалась уверенно, хотя и блестели слезинки в больших чёрных глазах, — то ли от печали, то ли от горького степного ветра.
Две ночи прошли в пустом доме незаметно. Ни красные, ни белые, ни просто казаки, голодные и дурно пахнущие, что кочевали по степи, избегая встречи и с теми, и с другими, в станицу не заглядывали. Изредка долетали до слуха отзвуки далекой канонады, да степной ветер приносил запах гари. Тревожно вздрагивала Феня при каждом стуке копыт. Поднимая голову с подушки, с замиранием сердца прислушивалась к топоту и успокаивалась, когда он стихал на другом конце станицы.
Дни стояли жаркие, солнце раскалило воздух, да так, что и ночью было сущее пекло, — от него было нигде не спрятаться, какой уж тут сон. Лишь под утро, когда занимался рассвет и напоённый степной прохладой ветерок наполнял комнату, Фенечка, позабыв обо всём, проваливалась в мягкие подушки.
— Отворяй! – кричали озлобленные голоса, и тяжелые сапоги заходили по двери. Фенечка подскочила с кровати и, кутаясь в покрывало, громко крикнула:
– Сию минуту, погодьте, уже иду!
За дверями стихли, и хозяйка трясущейся от испуга рукой отодвинула в сторону засов. В комнату бесцеремонно ввалились трое крепких мужиков. Все среднего роста, приблизительно годов двадцати пяти, смуглые, грязные от дорожной пыли, в выцветших солдатских гимнастёрках, с красными повязками на рукаве и за плечами винтовками с длинными штыками. Следом вошел невысокого роста мужчина, перетянутый портупеей, с револьверной кобурой на поясе и резной казацкой шашкой сбоку. Осмотрев комнату, он мельком взглянул на Феню и, поправив шапку со звездой, ткнул пальцем в грудь Арсентию:
— Кто такие?
— Ляшенко Арсентий с семейством, — пожал плечами Арсентий, не находя других слов для объяснения.
-Контра! – брезгливо плюнул в ноги Арсентию один из мужиков с винтовкой.
– Да ты глянь на них! Во морда какая сытая, к стенке его!
Феня в ужасе схватила с кровати дочурку и испуганно прижалась к мужу:
– Коли стрелять будете, так уж стреляйте и нас тоже!
— Ещё одна! – в комнату втолкнули перепуганную Фросю.
-Та их тут гнездо! – насупил брови всё тот же злобный мужик и скинул с плеча винтовку. – Говорю ж расстрелять — и точка!
— Не будет никакого самосуда, станичникам решать! – резко возразил низкий, в фуражке со звездой. – Не для того мы власть у богатеев отняли, чтоб женщин и детей расстреливать! Собирайтесь и выходите на улицу! – обратился он к Арсентию. — Здание реквизировано Советской властью! А с вами разберёмся, кто таки и какову сословию. А уж потом, коли будет в том надобность, судить будем!
— Разрешите одеться? — стыдливо кутаясь в одеяло, попросила Феня. Старший кивнул головой и сердито глянул на мужиков с винтовками:
— Давай на выход!
Около реквизированного народной властью теперь уже бывшего дома Ляшенко собралось множество народу: свои станичники, народные ополченцы — конные и пешие, с шашками и винтовками. Увидев на крыльце Арсентия с Феней, толпа загудела, как пчелиный рой, каждый старался высказаться по поводу и без повода, перебивая друг друга. Гул стоял похлеще, чем на ростовской ярмарке. Ополченцы пытались что-то сказать, успокоить активных, но их речи утопали в гуще беспорядочных людских выкриков. Вскоре это заметно надоело человеку в фуражке. Устав от бесполезности унять людей, он вытащил из кобуры револьвер и выстрелил вверх:
– А ну, кончай базар! Кому есть что сказать, сюда подымайся и сказывай! Нечего языками чесать без надобности!
Первым под шёпот станичников на крыльцо поднялся Гриценко, высокий мужик лет сорока. Пригладив волосы, он, щурясь, окинул взглядом собравшихся и громко заговорил:
— Сынок, это кулацкого отребья Давыдовского! Все мы их семейство знаем и не забыли, сколько они с бедного крестьянина тянули! А как прижала власть народная, сгребли все, что нашим потом и кровью нажито, и убегли! Да чего тут говорить! К стенке их, богатеев окаянных!
-Экий ты на расправу скорый! – возмущенно выкрикнул из первых рядов старый седой казак с двумя георгиевскими крестами на старой гимнастерке. – По твоим словам судить, так они прямо душегубы да кровопивцы? Ты же сам, Севастьян, знаешь, что младшему ничего не достаётся, акромя работы; а меньшенькой ничего, помимо приданого, не причитается! Что касаемо Фенечки, так она при их семействе сама в батрачках ходила! Неужто тебе неведомо?
— Верно говорит Степан Кимович! – поддержали старика станичники, на – перебой осыпая руганью злого Севастьяна.
-Дайте я скажу, станичники! – пробился сквозь толпу сухощавый паренек в длинной зеленой рубахе, подпоясанной красной тесьмой. Сдвинув на затылок казацкую фуражку, он заскочил на крыльцо и, сжав кулак, погрозил Севастьяну. – Отребье, говоришь, кулацкое? А ты, небось, запамятовал, как прошлой осенью при Давыде на мельнице в приказчиках ходил? И как мзду со станишников за очередь брал мукою да зерном? Сам-то горбатился? А вот с Арсентием я лично на мельнице здоровье гробил! Так что, не тебе, приблуда кулацкая, человеков судить!
Народ подхватил речь паренька, а растерянного Севастьяна стащили с помоста и, отвешивая тумаки, оттеснили далеко от крыльца.
— Так что ж решили, станишники? – прокричал старший. – Ныне власть народная, вам решать: коли нет вины на них пред Советской властью, пусть трудятся на благо народа! Ну а выяснится чего, судить будем по всей строгости революционного времени!
— Добре! – загудели станичники. – Нехай живут в станице, вона в доме конюха Ляшенко, Антипа. Он сам — то следом за хозяевами деру дал.
— Ладно, – старший поправил фуражку и, щурясь от солнца, глянул на Арсентия, – давайте переселяйтесь, а завтра сюда подойдешь! Отыщешь меня, а там уж разберемся до конца и решим окончательно, как быть с вами! И не вздумайте бежать. Поймаем — без суда и следствия в расход пустим.
На новом месте спалось неспокойно. Всю ночь продымил цигаркой Арсентий у окна, закоптив комнату едким самосадом. Прислушиваясь к тихому пению ночной птицы, он не заметил, как подошло утро. Встречая первые лучи солнца, закричали голосистые петухи, недовольно отозвались с плетня серые вороны. Арсентий поднялся со стула и, затушив окурок, накинул на плечи пиджак.
— Обойдётся все, Арсентий, – тихо произнесла Феня. Тот, не оборачиваясь, покачал головой и легонько толкнул двери:
– Дай Бог! Ноне времена такие: шо не по-ихнему — выведут за околицу и шлёпнут, как пса шелудивого! Кто я для них? Сын кулацкий, не боле!
Шагая по знакомой улице, еще издали приметил Арсентий, как развевается над отцовским домом алое полотнище и бросается в глаза надпись «Сельсовет» выведенная яркой краской на отцовской скатерти, и протянутая точно над входной дверью. У конюшен суетились люди, по всему видать не из станичников. Работали быстро, со знанием дела. Одни тесали и обстругивали брёвна, другие отрезали доски и заносили их внутрь. У дверей Арсентия остановил караульный с винтовкой — в странной шапке, похожей на кувшин, с большой вышитой звездой — и уперся ему штыком в грудь:
– Куды?
— Вызывали меня, — смутившись, пояснил Арсентий, кивая в сторону входа, – старший ваш велел прийтить.
— А, так бы и сказал, – боец закинул за спину винтовку, – проходь. На втором этаже — комиссар товарищ Коржов!
Арсентий не спеша поднимался по лестнице. Каждая ступенька была знакома ему с детства, по ним бегал еще голопузым мальцом. На втором этаже он увидел комиссара. Тот сидел в кабинете отца за его столом и что-то писал, время от времени утирая платком вспотевшую шею. Завидев в дверях Арсентия, кивнул ему на стул:
– Проходи, садись! Разговор у нас с тобой долгий будет! А ты, оказывается, от Советской власти кулацкое добро скрываешь! Утаить решил и корову, и коня, и повозку! Все имущество буржуйское, согласно указанию, подлежит реквизиции и передаче в народное пользование!
* * *
Всю ночь Феня не сомкнула глаз: не шёл сон. Отгоняя недобрые мысли, что лезли в голову, она выходила во двор и, прислушиваясь к тёплому ночному ветру, подолгу стояла за калиткой. Днём принесла соседка весточку: мол, Арсентия и еще нескольких человек «красные» погрузили в обоз и увезли. А куда, никому не ведомо. Как оборвалось в душе у Фени что-то, воздуха в груди не хватало. Зажгла лампадку под иконой Божьей Матери и, перебирая одну молитву за другой, крестилась без устали, вымаливая милости для мужа своего.
Так прошла ночь. Измотанная часами ожиданий, она и не заметила, как задремала, опустив голову на стол. Но лишь услышала знакомый скрип калитки, выбежала из хаты и замерла. Бледный и мрачный, как тень, стоял перед ней Арсентий, стоял молча, потупив взгляд в землю, словно не видел ничего кругом. Боже, как походил он сейчас на своего отца: те же грубые, но волевые черты, тот же чуб, сквозь завитки которого пробилась седина!
-Господи, отпустили! – бросилась к мужу Феня. – Живой, любый мой!— причитала она, прижимая его к себе и покрывая поцелуями жарких губ смуглое, пропитанное потом лицо. И казалось ей, что было их расставание бесконечно долгим и томительным. Арсентий поначалу держался, потом вдруг обнял жену и, уткнувшись в её мягкие локоны, до крови прикусил губы.
-Разрешили жить! Не тронут нас, Фенечка, не тронут! Вот только скотину забрали и повозку, как это… реквизировали. Ну да ничего, проживём как-нибудь с Божьей помощью! – сквозь подступающие слёзы хрипло говорил он, сжимая в объятиях хрупкую жёнушку.
Едва он успел договорить, как хлынул дождь. Где-то совсем рядом сверкнула молния, снарядом рванул гром и эхом прокатился за околицей, содрогая округу и пугая набожных старушек. Арсентий был благодарен случайному капризу природы, теперь ему не нужно было сдерживать слез. Ляшенко стояли молча, обнявшись, они смотрели в небо, улыбались – и думали, вот оно, такое простое, человеческое счастье и не так уж много для этого нужно! Радовалась Фенечка, и где-то в глубине своей ранимой души свято верила, что не кто иной, как сам господь услышал ее молитвы и пожалел их, вразумив красного командира и бородатых мужиков! А как же иначе объяснить, что судьба не развела их и не бросила на погибель. До последнего дня так и не узнала Феня, что произошло тогда с мужем — крепко держал это в себе Арсентий.
Жизнь в семействе Ляшенко наладилась, без работы не засиживались, новой власти рабочие руки нужны были. Приняла их советская власть и про происхождение ни Фросе, ни Арсентию с супругой боле не напоминала. Вскоре судьба опять забросила Арсентия на отцову мельницу, и вновь гнул казак спину, как когда-то при родителе. Станичники меж собой поговаривали, что на сходе именно Фрося, спасла Арсентия от неминуемой гибели.
В любви да согласии жили Арсентий и Фенечка, пусть и небогато, но на стол было чего выставить, голодом не маялись. Через год пополнилось их семейство: родился сын Сергей, спустя два года в 24-м – Павлуша, а еще через пару лет дал Бог девочку, румяную, с глазами, как у матери. Родители в малютке души не чаяли, потому и назвали Любой. И казалось, счастье, наконец-то вернулось в их дом полной чашей. Всю любовь и заботу свою без остатка отдавала Фенечка детям, оттого и росли они тихие и послушные. Может, и было бы всё ладно, если б не засуха.
Лето тридцатого года выдалось жаркое и сухое. За пять месяцев — ни капли. Напрасно вглядывались станичники в распаленное добела небо, пытаясь отыскать там хоть одно маленькое облачко, но лишь вороны кружили над их головами. Старики сетовали на Божье наказание и припоминали, что было такое бедствие, когда они еще босоногой детворой по чужим огородам шныряли. Горячие ветра вконец высушили степи, а раскаленное солнце так пекло с небосвода, что и ночами было не продохнуть. Станица зароптала. Понуро опустив головы, едва волочили ноги с покосов крестьяне; возвращались ни с чем, а ту малость, что удавалось накосить, едва хватало, чтоб матрасы набить да прокормить до холодов молодняк. Вконец отчаявшись, по дворам стали забивать скот. Молока, коего ранее было в достатке, боле никто не продавал, теперь все меняли на продукты. В преддверии лютых холодов и голода, утеряв всякую надежду, доставали крестьяне по ночам из сундуков и укромных местечек иконы и тайком просили прощения у Господа за прегрешения свои, молили, чтоб не обошел их дом милостью своей. Уповали только на урожай, на рожь да пшеницу — последнее для крестьянина спасение, чтобы пережить зиму. Только и тут их ожидало разочарование. После обмолота пришли «красные» обозы и подчистую выгребли всё из закромов, на посев и то не оставили. Голосили во дворах бабы, с рыданиями рвали на себе волосы; опустив головы, понуро стояли подле них мужики, сжимая кулаки от гнева и своего бессилия. И хотя красиво говорил слащавый депутат с подводы, мол, поможет Советская власть, не бросит станицы на погибель! Понимали станичники, что зиму придется перебиваться впроголодь. Потянулся из станицы народ, под вой и причитания баб уходили мужики из дома в поисках работы; срывались с мест и молодые грудастые казачки, с котомками за спиной покидая родные избы.
Опустела станица. Словно вымерла. Солнце пожгло сады, посушило пруды да болота; где раньше можно было ягодами да грибами припастись, нынче будто отшило. Зверь дикий и тот из здешних лесов подался, одни волки и остались. На поля не сунешься — объездчики кругом, не приведи Господь им под горячую руку попасть! Не спросят, кто таков, враз в район увезут; там день, два, суд — и пошел по этапу, а как уж дальше судьба-лихоманка распорядится, одному Богу известно. Благо, Арсентий на свой страх утаил муки, да и той на месяц — полтора хватит.
Как-то вечером остановилась у двора Ляшенко повозка, и седой мужчина в казацкой шинели, прихрамывая, вошёл в ограду. Феня встретила гостя и, приветливо улыбаясь, пригласила в избу. Однако тот вежливо отказался и, ссылаясь на время, сразу перешёл к делу, полюбопытствовал, здесь ли живёт Ляшенко Феодосия Петровна? Говорят, готовит она справно и печёт. Узнав, что это она и есть, обрадовался:
— Есть у меня работёнка на месяц. Верстах в двух отсюда стройка идет. Надобно управиться до конца месяца, а вот с кухаркой нелады. Скоко ни брали, через неделю сбегают! Оно и понятно, тяжко денно и ношно у плиты, при таком то пекле не кажная выдержит. Коли надумаете, возьму; справитесь — по завершении рассчитаюсь. Много обещать не стану, сами понимаете, время какое! Ко всему питаться в нашей столовой будете.
— Спасибо огромное,.. не знаю, как и благодарить вас! – перехватило дыхание в груди у Фени. — Конечно, я согласна! И не сумневайтесь, справлюсь я непременно! А может, гражданин хороший, и дочурке моей место найдётся? Она не хуже меня готовит, я её всем премудростям выучила: и пирожки пекёт, и борщи варит. Взрослая — четырнадцать лет, намедни уж пятнадцать будет!
Соврала она впервые, не со злобы, от горького отчаяния и безвыходности, ведь было тогда Раечке всего тринадцать.
Да куды её? – угрюмо покачал головой мужчина, но, глянув на столпившихся в дверях голопузых ребятишек, не сводивших глаз с огромного дяди, махнул рукой. – Эй, чаво уж там, собирайся, и дочку бери. Есть у меня знакомый басурман, его бригада рядом, так вот слыхивал: искал он помощницу на кухню. Давайте живее, авось не нашел, тады уж точно возьмет! Ладно, сбирайтесь, а я вас в повозке обожду!
Феня вбежала в дом, сердце билось от счастья: наконец-то подвернулась долгожданная работа, а повезёт — и Раечку пристроят на кухне, в тепле да при еде. Написала мужу записку, и, накинув на голову платок, вместе с дочкой вышла во двор. Опустилась на корточки перед голубоглазым Серёжей и потрепала его за чуб:
– Сыночек, ты за хозяина остаёшься. Смотри за меньшими, чужих в избу не пущай, а я вечером приду, принесу гостинца! Тату передай, что записка на столе. Прижав к себе сына, она поцеловала его в темечко и, прихватив котомку, поспешила к повозке.
Работа, как и говорил начальник, была не из легких. Трудились бригады на износ, в две смены, а потому готовить приходилось четыре раза в день. Слава богу, и с Раей всё сложилось — пристроили её неподалёку, на соседнем участке, километрах в двух. Только в столовой условие поставили, чтоб жила она при кухне, потому как вставать надо будет в три часа, да и в любой момент подсобница может понадобиться. Феня же, хоть и уговаривали её жить в стане, позволить себе такой роскоши не могла, а потому и ложилась, когда месяц выходил на небосвод, и просыпалась еще засветло. За питанием и продовольствием вели строгий учет и надзор. Помимо хмурого завхоза, что косился на обслугу, еще и две посудомойки глаз не спускали с новой поварихи, чтоб, не дай Боже, краюху хлеба не умыкнула. Бригадир всех на кухне сразу упредил, — в столовой ешьте, а дале кухни, нечего не выносить, коли поймают на воровстве, уж не взыщите и на семью не посмотрят, за милость посчитаете, ежели прогонят с позором да без расчёта, а не под суд отдадут. Вот Феня и приноровилась — крошки хлеба со стола сметать и в карманы ссыпать. Пусть и невелик улов, зато в лицо никто не ткнет и словом худым не упрекнет!
Поздним вечером Феня возвращалась домой с работы, где её радостными криками встречали ребятишки. Они с визгом бросались к матери и крепко прижимались к ее груди, от которой так приятно пахло душистым ароматом.