Продолжение.
Начало в № 101
12. В поисках фотоаппарата.
Я искал по училищу фотоаппарат, искал, как истину, искал, чтобы приобщить учащихся к фото, чтобы не этот дядя, полненький, с маленькими усиками, похожий на кота, жмурившийся всякий раз, когда проходили мимо девушки, а чтобы они сами... Но фотоаппарата нигде не было, в том числе и у самого фотографа, он работал своим.
Открыл мне истину, как всегда, Миша, хранитель тайн жизни. Истина оказалась простой: фотоаппарат был у директора, он ездил отдыхать и взял его себе где-то года два-три назад, потом вернул, не сказав, что тот поломан, теперь он взял новый, второй, а в училище их всего два.
Слушая директора на педсоветах, собраниях, я уже не смеюсь, Василий Иванович, правда, иногда срывает улыбку своими шедеврами, но, право, почему-то хочется плакать.
Почему личное не связано с общественным не на словах, а на деле; почему личное существует вне общественного, а общественное для личного? Я искал фотоаппарат, а наткнулся на мясо...
13. Журавлевин, Самсенова и т.п.
Журавлевин – это самый большой начальник над нами, так я понял по испуганным глазам, притихшим голосам. Внешне он как-то недоступен, ни на кого конкретно не смотрит. Я удивлен. Почему? Он полковник в отставке и всегда охотно рассказывает, как его обошли генеральским чином. Обиженный? Непризнанный? А может быть, он своим видом говорил, что он на самом деле все-таки тот, а не этот. Да, какой-то персональный человек.
В училище он появлялся всегда неожиданно, сваливался как снег на голову, редко, но сваливался, особенно ближе к лету...
Чаще приезжала Самсенова, проверяющая, инспектор, полная, смазливая, еще нестарая женщина.
После посещения моего урока она сказала, словно жаловалась на меня Иван Ивановичу и мне самому:
– Много философии, надо попроще, у нас не тот контингент...
Записали, занесли, поехало... Ее гордый, почти неприступный вид делает ее похожей на Журавлевина. У того, почти понятно. А у нее отчего: то ли потому, что она смазливая, то ли оттого, что она проверяющая, то ли оттого, что все знали: всех, кто попадал в проверяющие, обязательно ждало солидное повышение...
Но все это не имело никакого отношения к философии...
14. Вечерами.
Вечер – это сущее наказание для одинокого человека. Все друзья заняты, и не хочется в их глазах выглядеть татарином. Меня спасает музыка. Я люблю музыку. Я могу слушать ее без конца.
Для меня Бетховен звучит так же магически, как, очевидно, для верующего слово – бог. Я хожу в филармонию, консерваторию. На одном из концертов я познакомился с девушкой, похожей на... У нее оказалось... двое детей. Как она призналась, второй ребенок ей был не нужен, как и муж...
Она ходила слушать музыку.
15. Без помощи Миши.
Период "без Миши ни на шаг", кажется, проходит. Я замечаю, что в училище складываются какие-то группы, одна: директор, Василий Иванович, старший мастер, еще два-три мастера. Эти мастера держатся со всеми почти на равных, но где-то чуть-чуть свободнее, раскованней, их чаще зовут к директору, на собраниях их группы упоминаются постоянно в числе передовых; и другая, незаметная: Леня, Коля, Толик..., у них хоть и все в порядке, но нет-нет, да и снимут премию, пожурят, упомянут для острастки, для критики. "Директор не дурак выпить за чужой счет", – эти простые слова Миши, очевидно, и могут послужить комментарием к указанному явлению.
Миша иногда тоже с ним выпивает.
16. Слухи.
Пошли слухи, что строится новый комплекс для нашего училища с трехгодичным сроком обучения. Наши учащиеся проходят там производственную практику. Нас обязали посещать объект! Не хочется, да и зачем?
Я с сожалением и грустью думаю, что надо будет прощаться с лесом, озером.
17. Куры и те...
Что толку, что я не пью, пьют другие, их больше, вот почему дурной пример заразителен.
– В училище вы один не пьете, – сказал как-то мне на уроке ученик, удивив меня своими познаниями.
– Зачем выпускают?
– Запретить нельзя, надо воспитать людей.
– А кто сейчас не пьет? Куры и те пьют.
Я никак не могу понять, зачем пьют и куры/ученики/, и люди... чтобы не читать, чтобы забыть себя, чтобы не думать о чем думается, в то время, когда ты есть, есть.
18. Вера Павловна.
Юркая, живая, маленькая с вечно простуженным голосом, она мне запомнилась сразу своей прямотой, резкостью суждений и, как я понял потом, цинизмом, который вначале я принял за разум. И действительно, цинизм – это разум, но продавший душу дьяволу. Я еще гремел благодаря Ивану Ивановичу, но ей мой открытый урок не понравился.
– Урок как урок. Но все равно он меньше знает, чем его предшественник.
Я молчал. Миша прорезался первым.
– Так нельзя говорить.
Я не обиделся, каждый имеет и должен иметь свое мнение, любое, но я понял, что в учителе главное не знание, а как он дает эти знания, сумеет ли он знания сделать знаниями учеников.
После уроков она подошла ко мне.
– Извините, ради бога, я не должна была так говорить.
19. Просто похожа...
Была все-таки одна ученица, которая мне неожиданно понравилась сразу, когда я увидел новую группу. Нет, не понравилась, она была просто похожа на... Мне было приятно смотреть и испытывать едва заметное волнение при виде знакомого облика: этих черных сумеречных глаз, спокойной походки, линии волос...
Я боялся на нее смотреть.
20. Подсказка.
Почему я объявил войну подсказкам? Потому что я увидел ее глазами учителя, я открыл на нее глаза и увидел себя, робкого мальчика у доски, ждущего подсказки, как манны небесной. В те годы я был, кажется, весь сделан из подсказок учителей, учеников, я мог говорить о книгах, которых не читал, о чувствах, которые не испытывал, мог говорить об истинах, идеях, но поступать по-другому...
– Вы что, сами не подсказывали? – спрашивали меня ученики.
– Вот именно, поэтому я и борюсь. Подсказка раздавливает личность человека. И зачем обманывать себя?
Так говорил я всегда в каждой группе, каждый год.
– Я прощаю все, кроме подсказки. Сразу ставлю двойку. Мое дело объяснить и предупредить, а ваше исполнять, но в отличие от вас я уже не только говорю, но и делаю...
Когда я слышу подсказку, во мне все переворачивается, я возмущен, удивлен, но каждый раз я объясняю все сначала: психологически, эстетически, педагогически и по-человечески.
– Ты знал, что нельзя подсказывать?
– Знал.
– Тогда почему же подсказывал?
– Школьная привычка.
– Сейчас за честность я тебе не поставлю двойку, но в следующий раз...
21. Конфликт.
Конфликт случился нежданно-негаданно из-за подсказ-ки. Я ставлю двойки не взирая на лица, "глазки", как заявила одна девушка, ставлю всем: старостам, отличникам...
И на сегодняшнем уроке, в ее… группе я поставил двойку старосте, сначала она отвечала и получила пятерку, потом подсказала, и я ей рядом с пятеркой поставил двойку.
– Вы не имеете права!
– А ты имеешь?
Урок закончился, я поднялся и, уходя, закрыл за собой дверь, она опять открылась, в этом кабинете дверь плохо закрывалась. На следующий день ко мне подбежала Вера Павловна.
– Вы слыхали, девушки на вас написали письмо в редакцию. Вся группа.
– О чем?
– Вы старосте незаслуженно поставили двойку, ушли раньше времени с урока, хлопнули дверью, не здороваетесь с ними.
– Вначале – все ложь, но с такими людьми мне действи-тельно не хочется здороваться.
Ложность этого письма было очевидна, может быть, я и не имел права ставить двойку, но здесь был особый случай. Настроение было скверное, не успокаивали ни лес, ни обычные в таких случаях мысли, типа "черт с ним".
Извращение фактов и мыслей было понятно, но сейчас я думал о другом. "Неужели и она"... я вспоминал ее лицо, как она отвечала. Не верилось.
Приехал корреспондент, я все объяснил. Вера Павловна горой стояла за меня. Конфликт был забыт. И все-таки я узнал позднее правду, года через два, когда встретил ее подругу.
– Мы не участвовали. Письмо подписали всего лишь шесть человек, староста их подговорила.
22. Мое увлечение музыкой.
Моя тетя переехала на новую квартиру года два-три назад, и только сейчас я узнал, что ее соседка преподаватель музыки в консерватории. Как-то шутя и случайно я договорил-ся, что она даст мне пару уроков игры на пианино. Тетя купила пианино для внучки, был и самоучитель.
Первые уроки музыки. Они были и в школе, но я забыл их, возможно, потому, что их было мало и как бы не было.
Первые уроки музыки. Я люблю музыку, слушаю, преподаю, но не умею играть, мне нужно было научиться играть для учеников, чтобы показывать элементы музыки, да, музыка – это чувства, жизнь. Но все-таки надо знать ее законы, чтобы понять, открывать в ней жизнь.
23. Радищев.
Только закончив университет, я понял, сколько я еще не знаю, сколько надо еще узнать и сколько я попросту не читал, да и перезабыл... Очевидно, я понял смысл учения – в познании его бесконечности...
Я составил список по всей мировой литературе, философии, психологии, педагогике, искусству...
Радищев. Я слышал стон, я путешествовал вместе с ним...
"Я взглянул окрест меня – и душа моя страданиями человечества уязвлена стала. Обратил взоры мои во внутренность мою и узрел, что бедствия человека происходят от человека, и часто оттого только, что он взирает непрямо на окружающие его предметы... Я человеку нашел утешителя в нем самом. "Отыми завесу с очей"...
Пора бы...
24. Я вступаюсь за музыку.
Я люблю эти очереди за пальто после концерта... шум, гам, возбужденные, светлые лица и глаза, море глаз...
Я стоял в очереди, кто-то толкнул меня, я оглянулся: к гардеробу, работая активно локтями, пробиралась небольшого росточка невзрачная женщина.
– Пигмеи, расступитесь, – почему-то зло говорила она, а дальше шли ряд музыкальных терминов, как заклина-ние. Я не поверил своим ушам и не сразу нашелся.
– Вы бы стали в очередь.
– Я не говорю с вами, если я захочу, вы можете полететь
отсюда...
Как я понял, она, очевидно, была музыкантом, она стояла над толпой, считала так, и – была ниже ее.
Музыкальный слух, память, свои знания подобные люди используют для складывания звуков, как складывают цифры ученики начинающих классов, за этими цифрами они так и не увидели жизни, они увидели только себя и это назвали музыкой, а музыка – это другое, музыка – это речь звука о жизни, речь о единстве людей, о вечном стремлении их к гармонии, которая достается в нелегкой борьбе за справедливость...
25. Проверки.
Проверки каждый год. Я запомнил одну проверку. Были директор и проверяющий, представитель обкома, очень симпатичный, серьезный молодой человек в очках Его вид успокоил меня. Темой была музыка.
И я решил рискнуть. В кабинете истории стояло пианино, еще недоломанное учениками. Самоучитель был со мной. Я показал ученикам выразительные средства музыки...
Пусть это была пыль в глаза, но это было и стремление к совершенству... Я вел урок, я забыл обо всем.
После урока мы остались втроем. Директор почему-то напыжился, сидел красный как рак и молчал. Я ждал.
– У меня нет никаких замечаний, – сказал проверяющий и посмотрел на директора.
Директор по-прежнему молчал, я не знаю почему, но мне показалось, смотря по нему, что он ожидал другого и был бы рад, почувствовал бы себя свободнее, если бы эти самые замечания были.
Да, я любил музыку, а не звуки, я любил учеников, Иван Ивановича, Леню, Мишу, Олейника, Бобкова Володю... Но я не знал, что директор и др. эту проверку забудут, ведь проверка без замечаний – это не проверка...
26. Бобков Володя и его жена.
Лена, мастер одной из лучших групп маляров, Лёнечка – себе на уме, добросовестный, но его тайная пружина жизни –"плох тот солдат, который не мечтает стать генералом".
Олейник – преподаватель черчения, держится независи-мо, гордый. Меня привлекал в нем трезвый, честный взгляд на вещи и – иронический; как я понял позднее, он спасал в иронии и себя, и других, спасался от чего-то настоящего и защищал в себе что-то незначительное, порой мелковатое. Он мог пойти на компромисс, но всегда был откровенным.
Я учился у него, лип к нему. Если что-то где-то он доставал "левыми" путями, то в этом не его вина.
Володя Бобков – новый руководитель физвоспитания. Меня он удивил неторопливостью, медлительностью на грани флегматичности, молчаливостью на грани тупости, скромностью на грани трусости, добротой на грани глупости, вспыльчивостью на грани жестокости, услужливостью на грани рабской покорности...
Что за фантасмагория? Откуда это все, что же в нем настоящее?
На вид это был плотный, коренастый, невысокого роста парень, ходил вразвалку, словно раздумывал над каждым шагом. Смеялся он тихо, словно сдерживал себя, и я начал подозревать, что в нем кроются какие-то внутренние неведомые мне силы, питающие этот странный, но притягивающий к себе характер.
На уроках он давал волю ученикам, они в общем-то творили все, что хотели, да и что он мог делать без спортзала.
Узнал я его в несколько другой обстановке.
Были октябрьские праздники, мы, как всегда, собрались в столовой, я скучал на вечере, потому что, очевидно, не делал то, что делали другие. А может быть, я не прав, может быть, надо поступать, как другие? Я был в трансе, точнее, вся моя жизнь: убеждения, знания, вера... Я терял себя...
– Разрешите пригласить вас на белый танец, –услышал я вдруг рядом слабенький, тоненький голосок, который показался мне и прозвучал громом среди ужасающей, обступившей меня тишины моего одиночества.
Я увидел перед собой маленькую, худенькую, почти миниатюрную женщину, с очень некрасивым лицом, мне стало как-то не по себе, но я пошел. Я был выше на полторы головы и старался не смотреть на нее, молчал.
– Вы знаете, именно таким и должен быть человек, преподающий эстетику.
Я почти остановился, сделал шаг назад и внимательно посмотрел на нее, пораженный высказанной мыслью вслух.
– Вы жена Володи?
– Да.
– А почему вы так решили?
– Я вижу, – отвечала она, улыбаясь.
Я с удивлением смотрел вниз на это изменившееся, преображенное улыбкой лицо: исхудалое, сухое, с морщинами, маленькими невыразительными глазками, оно вдруг стало ласковым, страдающим и светлым. Мне было как-то неудобно перед ней за свои мысли о ней.
И все сразу как-то изменилось на вечере, стало яснее, отчетливее. Смысл человеческих отношений, неумение человека вести себя по-человечески среди людей... и я, и другие.
Дикие противоречия. Почему? Кто объяснит?
Подошел Володя, мы разговорились. Она много читала, все подряд, днем и ночью, все свободное время от работы и от кухни, "это единственное, что было, есть светлое в моей жизни".
Володя признался.
– Я был шабуршным. Это благодаря жене я стал таким покладистым.
Никакой фантасмагории в нем не оказалось, он был добрым, смелым, добросовестным человеком, и именно это было в нем настоящее, именно это и делает человека человеком.
И тогда, и позднее, когда я встречал его, он со стыдливой улыбкой мог долго рассказывать о своей жене, самой красивой женщине на свете.
Возможно, с того самого дня я, как и он, заметил, понял себя еще раз, а вернее, она помогла утвердить меня в самом себе, чтобы оставаться всегда собой.
27. Комиссия.
Узнал я о приближающейся комиссии, когда меня вызвал Василий Иванович.
– Если придет проверяющий, скажите, что я вас посетил...
– А что?
– Комиссия к нам нагрянула.
– Хорошо, Василий Иванович.
Василии Ивановичи были трагикомическими фигурами определенного этапа развития общества. Трагедия была в том, что он мог и власть употребить, а когда он употреблял власть – он мог наломать дров, он их и ломал; иногда директор приостанавливал, сдерживал его.
Василий Иванович никогда ни в чем не перечил старшим по команде, пыхтел помаленьку, говорил с трибуны свои шедевры и знал, что ему тоже кое-что достанется. Но любил распекать в "категорической" форме... других, а после выступления успевал еще поспать... Есть-то надо всем.
Приближалась не только комиссия, но приближались и новые времена, новые люди.
Его я услышал раньше, чем увидел, его раскатистый, мощный сочный баритон.
– Будем знакомы, Валентин Иванович Сидоров.
Он улыбался широко, открыто, обнажив ряд мелких, редких зубов, протянул руку, жесткую, мускулистую и, я успел заметить, покалеченную. Он мне понравился.
– Ты знаешь Диму?
– Знаю.
– Я с ним очень хорошо знаком. Он мне рассказывал о тебе. Ты знаешь, по секрету скажу, Василия Ивановича будут снимать.
"Наконец-то, – подумал я и спросил: – Почему?"
Вышло постановление, чтобы все училища были укомплектованы людьми с высшим образованием, то есть как и положено.
– Давно бы так. Кто же будет?
– Предложили мне, но я присматриваюсь. У тебя он был на уроке?
– Был.
– Ты не темни, пиши, как было. Все равно конец ему.
– А что он закончил? – спросил я, образование Василия Ивановича было для меня, да и для всех, тайной за семью печатями.
– Церковно-приходскую школу и семь раз ППШ, – отве-тил он и громко засмеялся.
Да, я написал, но мне почему-то стало жалко этого человека, ничего не понявшего в себе, так смело несущего чушь, и, в сущности, являющегося овечкой и волком одновременно.
Чего жалеть?
Прошел слух, что и Ивана Ивановича будут снимать. И только сейчас я понял, что они чем-то были похожи...
И страшно, и радостно, почти как "о боже мой, кто будет нами править".
28. Свадьба.
Александр Сергеевич женится, Саша женится. Эта свадьба скорее напоминала обычные встречи праздников в нашем училище. Собрались все. Свадьба состоялась у невесты, в пригороде. Мои отношения с Сашей разладились, он как-то ушел в себя, замолчал, правда, мы иногда ходили в столовую обедать.
Конечно же, свадьба – это не только фактическое событие для одних, но и пример для подражания другим. Неженатых в училище оставалось двое: я и Коля, мастер группы каменщиков. Мы, кажется, почти одновременно обратили внимание на подружку невесты, бойкую, веселую девушку.
– Ничего, живет по соседству, – шепнул мне на ухо Саша.
– Ничего, – ответил я и пригласил ее танцевать; она мило посматривала на меня, а я раздумывал: назначить ей свидание или нет. И вдруг она пропала, я нашел ее с Колей, в соседней комнате, но и Коля был почему-то холоден. И я понял, что она мечется между мной и Колей, заметил это и он: участь ее была решена. Я молчал, молчал и он.
От кого-то я узнал, что Саша подал заявление в партию. Поползли слухи, что его назначают зам. директора вместо Иван Ивановича...
29. Великие перемены.
Я ушел в отпуск и после отпуска знал, что надо ехать на работу по новому адресу. Я так и не съездил раньше, все было некогда, собственно говоря, мне-то и перевозить было нечего, кабинета у меня не было.
Новое училище, новый кабинет, новые люди, почти новая жизнь.
Валентин Иванович – замдиректора по учебно-воспита-тельной работе, Бойков – зам.директора по учебно-производ-ственной, Василий Иванович стал председателем учпрофкома, маленькая, но должность.
Передо мной стал вопрос: читать русскую литературу или эстетику? Бойков сказал: "Решай". Я выбрал эстетику, а вообще-то, я еще думал и тайно искал другую работу. Зачем? Мне нравилось то, что я делал, но я искал.
В середине учебного года я все-таки уволюсь, устроившись воспитателем в общежитие, я осуществлю свою давнюю идею фикс, но всего лишь через месяц вернусь.
Зачем же я искал другую работу? Может быть, только сейчас я осознаю, что это было стремление освободиться, выйти из тех противоречий, неестественных, ненужных, в которых я был и, очевидно, сам создавал, может быть, я не хотел больше участвовать в том, в чем я участвовал и не мог ничего изменить. Я искал, и ищу сейчас.
А пока я оформлял кабинет. У меня появились диафильмы, схемы, пластинки... и я скучал по лесу... Но не пора ли выходить из лесу?
30. Славик.
Я встретил в метро Славика. Мы познакомились в армии, играли в баскетбол, волейбол, разъезжали. Мы подружились. Он закончил инфиз, работал завучем, потом ушел в преподаватели.
– У нас есть место руководителя физвоспитания.
– Это же рядом, – радостно воскликнул он, выслушав меня.
И Славик стал физруком. Это хорошо, его лицо, всегда улыбающееся мне, словно просвет в тучах...
31. Маленькая борьба.
Слепой учитель – слепые ученики, слепые ученики – слепые люди, слепые люди – слепая безрадостная, бесцельная жизнь.
Знания даны не для того, чтобы знать, а для того, чтобы действовать так, как знаешь. Эстетику по новым программам урезали. Надо что-то делать. Я решил написать письмо в газету.
32. Секция.
Учебный год начинается с августовского педсовета всех работников профтехобразования города, затем – по секциям. На секции распределяем открытые уроки, рефераты, составляем поурочные планы...
Руководитель секции очень маленькая, подвижная женщина, женщина-петушок, она как-то наскакивает на вас, словно хочет сказать, что она не такая маленькая, как на самом деле кажется, что... Да, она защищает диссертацию / я ее как-то встречал в читальном зале библиотеки Академии наук/, защищает не по эстетике, а по педагогике, и даже название диссертации какое-то уменьшительно-ласкательное, как и она сама.
– К сожалению, программу срезали, и мы должны как-то распределить часы по новой программе.
Я слушаю и думаю, что надо говорить не об этом. На музыку три часа. Усеченная эстетика – усеченная жизнь. Об этом я и написал письмо. Из ничего не рождается что-то. Искусство рождает великих людей, честных людей, творящих эпохи. Доказательства – в прошлом. Но в нем только вспышки... Эхнатон, Древняя Греция, Эпоха Возрождения... Толстой. Наконец, Революция, да, у нас уже не вспышки, у нас должно быть навсегда, навечно, каждый человек – эпоха.
Я высказал руководительнице свое мнение и предложил написать коллективное письмо. Она петушком была только с виду, а так оказалась мокрой курицей. Она отказалась.
– Вы белая ворона, – всего лишь сказала она, улыбаясь.
33. Маленькая борьба продолжается.
К сожалению, многие понимают эстетику, как Василий Иванович с трибуны.
– Не умеют ложку держать. Эстетика здесь не дорабатывает.
Да, и это эстетика, но эстетика еще и другое, эстетика существует и должна существовать не только для учеников, но и для всех.
На уроках я говорю лучше, чем на собраниях. Я волнуюсь и кое-что пытаюсь ответить.
– Не надо оправдываться, надо работать, – резюмирует всегда директор.
"Ты им ничего не докажешь", – поддерживает меня Славик, мне приятно его участие, но спокойно сидеть сложа руки я не всегда могу: ведь судьбы эстетики – судьбы искусства – судьбы жизни...
34. Училище – улей.
Шумно, разноголосо в нем. Щелкают двери под козырьком, влетают и вылетают люди.
Все входит в новом училище в колею, старую, накатанную колею старых, добрых, привычных человеческих отношений.
– Из Управления прислали преподавателя русского языка и литературы, – сообщает мне Бойков.
Если честно, я бы не перешел, но обидно, хотелось взять две группы. Возмутился!
– Решаю не я, а директор, Рябоштан, новый завуч. Понимаешь, – отвечает себе в нос Бойков.
– Я давно это понял.
Приходят учителя из школ, все, как в школе: химичка, немка, англичанка... И новый завуч, полный, пожилой в очках, любит покрикивать, покомандовать. Он бывший директор. Перевелся из другого города, поговаривают, что у него где-то есть "рука".
35. Начало начал.
Я мечусь по училищу с бумажкой в руке, в ней: количество часов, мало! Я злюсь и смеюсь, я вспоминаю, знаю, на педсовете выступит директор и начнет, как всегда, ставить задачи, а я буду думать и видеть, как учителя совещаются между собой, бегая по училищу с такими же бумажками... Почему никто никогда не поговорит об этом начале начал, а потом и задачи.
Я подхожу к завучу:
– Посмотрите, мне бы еще две группы литературы...
– Решает директор...
А потом пойдет катавасия с расписанием.
Расписание уроков – расписание жизни учителя на год... Хорошее или плохое? Это зависит даже порой от взгляда, одного неосторожного слова... и все молчат, потому что существует еще это начало начал, слепое, грозное, леденящее душу, оно есть, и в то же время его не видно, как бы нет, как бы не существует, но в то же время оно всегда готово показать свое настоящее нутро...
36. Директор.
– Ты его просто не знаешь, – говорил Миша мне. – Я не собираюсь навязывать свое мнение, у каждого есть свое, но ты его просто не знаешь.
– А пить...
– Слабости есть у каждого человека.
Я часто говорю с Мишей о директоре, я пытаюсь понять его.
– Ты не замечаешь в нем много хорошего: он не помнит зла, отходчив, немаловажная черта в директоре, и он сдержан... – все это я вспоминаю, когда вхожу, нет, вбегаю в кабинет директора.
– Георгий Сергеевич, я много не прошу, еще одну-две группы литературы. Я уже работаю три года...
– Обождите. Что вы хотите?
Да, он сдержан, как всегда, здесь же сидит и Василий Иванович, вечный спутник его, и Валентин, как я уже называю Сидорова, он оказался волейболистом.
– Хорошо, идите. Вот я и он, мы решим.
– Может, обществоведение ему подбросим, – громко, быстро, чтобы я услышал, говорит Сидоров.
Я выхожу. Почему я всегда волнуюсь, когда захожу к нему, встречаюсь... Я почему-то боюсь его, не зная почему. Он почти не здоровается со мной. На мои эскизы по оформлению кабинета он посмотрел и сказал: "Сейчас нет денег", но на каждом собрании он ругает меня за то, что я не оформляю кабинет.
Есть много "но", которые мне мешают увидеть хорошее в нем...
А Саша? Саша молчит и о часах, и о расписании. Я недоумеваю его внезапному молчанию и внезапному взлету. Я не завидую, но он вдруг стал другим, словно переоделся в костюм другого цвета, а может быть, сменил маску... Или это мне только кажется.
Вот у директора одна и та же маска: улыбка с трибуны...
37. Выборы.
Сентябрь-октябрь – пора выборов... Опять одни и те же люди, почти все руководство, Вера Павловна и ряд постоянных мастеров, молчаливых... я уже кое в чем разбираюсь /без Миши/ и начал видеть, учусь видеть, но так не хочется видеть то, что противоречит знаниям, ведь человек должен быть человеком, а не подделываться под человека.
Свои люди, удобные, а где же все то, о чем они говорят, учат...
38. Что делать?
Славик входит в силу. Лучший спортзал. Появился второй преподаватель физвоспитания, Виталий, молодой, худощавый, не любит поговорить и выпить...
Мы иногда собираемся в тренерской, разговариваем.
– Приходил директор? – спрашиваю я, встретив его в дверях зала с большим свертком в руках.
– Да!
– Зачем?
– Не видел?
– Видел, пакет.
– Зачем спрашиваешь?
– Интересно.
– Понятно. Выдаю точную информацию: пришел и говорит: "Заверни два шерстяных костюма".
– Вернет?
– Как бы не так. Тю-тю, как и охотничьи сапоги, резиновая лодка, палатка...
– Что же делать? – задаю я вопрос Славику и себе.
– Что? А ничего.
– Может быть, написать?
– Уже писали. Ну и что. Слыхал?
– Кое-что.
– Приехал проверяющий, а она прямо ему в глаза и сказала: "Они здесь не воспитывают, а пьют и воруют".
– И что?
– Ничего, – отвечает Славик и смеется, то ли удивляясь моему недоумению, то ли этому "ничего". Что же делать? Я начинаю Славику жаловаться на свое одиночество: он предлагает переговорить с соседкой: познакомить. Лады? Я соглашаюсь.
39. Библиотека.
Я набрался духу и подал заявление в аспирантуру. Я сдал на конкурс работу, ту самую работу, за которую мой руководитель, доктор... поставил пять.
На одно место оказалось семь человек.
В ректорате я встретил однокурсницу.
– Ты подал? – спросила она.
– А ты?
– Я - нет.
– Почему?
– Мне сказали в деканате, что подает заявление сын проректора.
– Кто тебе сказал?
– Секретарь.
– Так и сказал?
– Так и сказал.
– А мне ничего не сказал.
– Это по секрету: она меня немного знает.
Не хотелось верить, не хотелось, я вхожу в читальный зал библиотеки Академии наук, проделал приличную работу, но я продолжаю готовиться, я забыл все разговоры, которые, как мне кажется, затемняют значение всей русской литературы, перечеркивают... а пока на кафедру русской литературы будет зачислен человек, который поступает не потому, что он знаком с русской литературой, а просто по знакомству с теми людьми, которые там читают русскую литературу, и он сам когда-то будет ее читать.
И здесь, но в несколько другом виде, я столкнулся с началом начал... я это понял, когда мне по сданной работе поставили двойку... но к экзамену допустили. Можно было не сдавать, я знал, что я выступаю уже против машины, но я решил сразиться, посмотреть еще раз в глаза тем людям, которых я знал, видел, слушал, но теперь мои глаза были другие, и я хотел посмотреть новыми глазами в глаза тех людей, хотел узнать, те же у них глаза или другие.
Да, это были другие глаза. На экзамене мне попалось творчество Багрицкого.
– Тройку я могу поставить, – услышал я и увидел какие-то нервно подрагивающие глаза, устремленные на меня, в упор, зло...
Суть моей тройки была не в том, что я не понимал сути творчества поэта, а в том, что я забыл название, только название первого сборника...
– Тройку? – переспросил я и посмотрел на него, не знаю, что он увидел в моих глазах, но его глаза забегали, и, не выдержав, он отвел их в сторону.
Я вышел, не хотелось видеть их, слушать их русскую литературу.
Мне возвратили работу в секретариате, возвратили вступление и заключение, а исследование, среднюю часть, не вернули, затерялась... уж не для сына проректора она предназначалась?
Но в библиотеку я продолжал ходить...
40. Я перехожу двумя этажами ниже.
Мой кабинет в плане здания находится на третьем этаже, я начинаю заваривать кашу оформления, и вдруг директор вызывает меня.
– Понимаешь, у нас не хватает еще одного кабинета математики, а внизу есть свободный кабинет.
– Где приемная комиссия? – вскипаю я и начинаю что-то бессвязно доказывать.
– Какая тебе разница, чудак-парень. Сидоров, скажи?
"Какая разница", – думаю я и через неделю перебираюсь со своим нехитрым скарбом.
Обидно! И какая разница: ведь и математика должна быть, а вот эстетика... Это внимание к математике и к эстетике, явно противоположное, отражает и мое, и вообще положение дел с эстетикой не только в училище. Я убежден в справедливости своих мыслей, и дело не во мне, а в мыслях, которые были справедливы. Справедливость не торжествовала, но она была, ощущалась именно потому, что сейчас торжествовали несправедливость, ложь, но побеждают-то справедливость, истина. Я верил и верю в это, рано или поздно, но побеждают.
41. Ленинград.
Я случайно устроился в бюро путешествий и экскурсий. Меня подбил мой товарищ, он целую неделю ездил по Прибалтике: я рот открыл от изумления. Я хотел тоже, я почти нигде не бывал.
Ленинград – это была мечта. И я осуществил эту мечту.
Ведь так поехать я практически не мог, да, начало начал.
...Я ходил по Невскому и трогал себя, не снится ли мне, я смотрел на картины в Эрмитаже и трогал себя, не снится ли мне, я шел по Летнему саду... не снится ли мне и ...любовь. Она была очень хорошей, молодой девушкой, ее звали Галя, и она была похожа на Галю, на песни, и сама она пела песни для людей. Потом, когда мы вернулись и она не пришла на свидание, я искал и нашел ее, но она не пришла, и я понял, что у нее все прошло, а у меня остались и она, и Ленинград.
42. Документ.
"Прошу догрузить преподавателя эстетики уроками русской литературы. Вопрос согласован с Госкомитетом...
Начальник Горуправления..."
И это называется борьба? Или возня? Против кого? Они боролись против меня, чтобы не дать часов. Почему? Потому и за то, что я видел все, что делали они, и не делал это сам, потому что я был "не наш", потому что... Началось это со сценария, продолжается и сейчас. Надоело.
43. Бегство. От чего?
Наконец-то я нашел работу: воспитатель общежития в АТП. Ехать не час, два, а полчаса: времени – море, и не буду горло рвать...
– Ухожу.
– Мы не имеем права задерживать, но среди года...
– Я могу читать.
– Пусть читает.
Место воспитателя я окружил ореолом свободного времени, да, там было море свободного времени, но я не знал, что делать, я растерялся и теперь бегал в училище и читал, читал с каким-то наслаждением, словно здесь был настоящий воздух, моя жизнь.
Я не знал, что делать, это особенно я чувствовал, когда заходил в комнаты, словно заходил в чужую жизнь, где тебя никто не знал... Что, как, почему? И все то, что я с серьезным видом спрашивал, записывал, занимало не более минуты, я видел застывшие позы, лица, слова, словно я своим приходом останавливал жизнь, и все ждали, пока я выйду, чтобы продолжать жизнь.
Я не смог найти конкретного дела, что-то такое, что я думал – найду.
Прошел месяц, меня мучили, нет, разрывали сомнения, а может быть, наконец я окончательно все понял: я уволился или бежал теперь туда, откуда тоже бежал.
Мне еще повезло, что никого не нашлось на мое место.
И я с головой ушел в работу: надо было оформлять кабинет.
44. Последний урок.
Последний урок перед бегством.
Я сказал ученикам, что ухожу и что это мой последний урок. Наступила тишина. Я никогда не слыхал такой тишины. Я не люблю тишины на уроке. Разная бывает тишина на уроке, но такой я не слыхал никогда. И вдруг я увидел у двух девушек, сидящих за первыми столами... слезы.
Честно говоря, мне самому хотелось плакать, мне было жаль... всего. Я не хотел, но я должен был попробовать, узнать что-то еще, зачем-то должен был уйти.
Но я был ошеломлен этими слезами.
45. Постановление ЦК.
Вышло постановление ЦК о борьбе с алкоголизмом и пьянством.
Я смеялся, когда прочитал, что состоится обсуждение этого постановления. Интересное постановление. Я смеялся, когда увидел серьезные лица директора, Валентина, некоторых мастеров, – я вспомнил урок:
– Где ваш мастер?
– Ищи ветра в поле.
– Что вы имеете в виду?
– В гастрономе
– Откуда вы знаете?
– Знаем, он нас посылает.
Особенно усердствует Сидоров, он усердствует всегда, как я понял, и когда поступал на работу, и сейчас, очевидно, усердствует перед очередной выпивкой, и какая разница о чем говорить...
Стал попивать и Славик, попивать – это полбеды, но я видел бутылки и после игры, и просто так, в обычный день, зачастили сюда и Валентин, и пару мастеров, закуска поступала по запасной лестнице из столовой...
46. Мечта.
Я мечтаю о театре.
Я предложил на собрании создать театр в училище, а не держать при себе фото, кино, и снимать на пленку не собрания, не линейки, а учащихся.
Я мечтаю создать театр, чтобы жизнь стала искусством, ведь создает жизнь искусство.
Я мечтаю создать учебный театр: "Гроза", "Кому на Руси жить хорошо"...
47. "Купание красного коня".
Оформление кабинета шло полным ходом. Историю архитектурных стилей и строительства я заказал художнику. Он поместил их на восемнадцати стендах: определенный стиль соответствует определенному периоду строительства. Над ними, у потолка, трехцветный орнамент, я откопал его из-под пепла Везувия, к сожалению, Лёня, так похвалявшийся своим мастерством, так и не сумел выполнить точно орнамент.
Кабинет преобразился. В двух простенках между окнами я поместил два стенда. "Труд создал человека" и "Прекрасное есть жизнь".
Образное решение к первому стенду я увидел в скульптуре Мухиной "Рабочий и колхозница", а к словам Чернышевского я нашел репродукцию картины Петрова-Водкина "Купание красного коня" – символ чистоты, справе-дливости.
Директор зашел с Сидоровым.
– Много недоработок. А еще эстетика, – начал директор, в его голосе, как бы снизошедшего до кабинета эстетики, слышалось раздражение. – А это что? – с каким-то недоуме-нием и в то же время угрожающе спросил он.
– Прекрасное есть жизнь.
– Это надо убрать. Неприлично. Учащиеся смотрят.
– Это искусство, – начал я, – понимаете.
– И понимать не хочу.
– Хреновиной здесь занимаешься, а еще эстетик, – в тон директору, раздраженно заговорил Сидоров, и мне показалось, что он почему-то про себя посмеивается.
– Можно и другую...
– Вот и повесь. Неужели ты нас за дураков считаешь, мы-то поймем, а ребята не поймут, ты не знаешь, кто к нам идет.
– А этот щит неровный, ты что, не мог подравнять?
Поскольку разговор зашел о неровности доски, а не о картине, я молчал и только теперь понял психологию всех ЦУ и проверок проверяющих: они находят пустяк, а найти его легко, и по этому пустяку умоляют вообще всю работу, очевидно, этим они придают хоть какое-то значение себе и своей работе... Спорить бессмысленно, доказать истину невозможно, ведь истина то, что сказали они, возражения – отсутствие радивости у работника, отстаивание истины – личное оскорбление при исполнении...
Мне все было видно, я знал об этом, знал и сам улыбающийся про себя Сидоров, но говорил – то он и делал не то, как надо поступать и говорить...
Я не снял картину, но какое-то предчувствие осталось, что-то должно было произойти.
Через неделю картины на месте не оказалось. Я пришел и сразу заметил опустевшее пространство на стенде над белыми буквами из пенопласта.
– Кто это сделал? – спросил я учеников.
– Сидоров.
– Как это было?
– Он стал на стул и сорвал, он у нас проводил занятие.
Я сел за стол и стал раскладывать какие-то бумаги... и вдруг вспомнил, он, кажется, второй год рассказывает всем, что готовится поступать в аспирантуру, мечтает стать философом...
48. Еще раз о Вере Павловне.
Все было забыто и перезабыто, мы давно уже делимся впечатлениями о фильмах, книгах, она рассказывает о своей работе юрисконсультом на заводе, она, как и я, уходила и вернулась. Ее сразу избрали предместкома.
Я написал заявление на путевку в санаторий: хронический ларингит. Врачи советовали южный берег Крыма. Было еще два заявления: от мастера и технички. Я изредка напоминал ей о заявлении. Мы иногда шли вместе на остановку автобуса: она рассказывала о своих болезнях, о муже, который носит ее на руках, о дочке.
О путевке я забыл, как забыл об одном разговоре с Верой Павловной, разговоре-шутке.
Я знал, что директор внезапно уехал в санаторий. Я подошел к Вере Павловне.
– Я слышал, директор уехал в санаторий.
– Да.
– А где он взял путевку?
– У нас.
– Первый раз слышу.
– Я не говорила, а зачем?
– Как зачем? Было только три заявления.
– Ну что вам сказать, вы, как маленький ребеночек. Если вы хотите, я могу вам сказать: он сам взял,
– Как это сам?
– А вот так, взял и все.
– А вы для чего?
– Чтобы вы, интересно, сделали на моем месте?
Как-то я в разговоре с ней назвал ее Верой Павловной, намекая на героиню романа Чернышевского, сейчас я подумал, что это уже не та Вера Павловна. Почему-то ожил и ее шутливый вопрос, когда мы одни стояли вечером на остановке автобуса:
– Вы только сочувствуете мне, и все, думаете, что я уже ни на что не гожусь? – вспомнились ее опущенные глаза, я смотрю на нее сейчас, словно сравниваю, зачем? Она между тем продолжает:
– Вы вроде такой святой, что ничего не видите и не понимаете.
– Но все-таки надо что-то делать.
– Я посмотрю, что вы будете делать, когда вас изберут.
49. Миша получает квартиру и еще не сдается.
– Поздравь, я получил двухкомнатную квартиру – на двоих. Лицо его сияло.
– Поздравляю, я рад за тебя. Передай поздравления Лиде. Помочь тебе?
– Что ты, я оттуда ничего не беру. Рухлядь. Будем обзаводиться новой, как-нибудь заезжай.
Я приехал вечером. Квартира была пуста. Лида угостила меня молоком, мы смотрели телевизор, играли в шахматы.
Лида принялась за старое.
– А я и квартире не рада, лучше бы он закончил университет. Меньше бы пил с этими забулдыгами.
– Лида, я так устаю за целый день.
– Устал пить. Ты бы его пристыдил. Сколько лет.
– Как у тебя дела на этом фронте, ты не рассказываешь.
– Да никак. Честно говоря, уже забросил, но вот уже написал заявление, чтобы восстановиться. Директор подписал, спасибо ему, пошел навстречу.
– Меньше встречайся со своими дружками, брал бы пример. Ни стыда, ни совести, ни гордости.
Я молчал.
– Нет, я тоже решил: надо добиться. Документы все на руках, завтра еду в университет. Честно говоря, стыдно.
– Если захочешь, все поправимо, – поддержал я его.
– Зато жена у меня – умница.
– О... похвалил жену, в кои века, – сказала Лида, покраснев.
– Ты знаешь, она поступила в техникум, а Миша из-за нее отдувайся.
– Можно подумать, одну работу сделал.
– Одну, но сделал.
– Ты бы лучше о себе подумал. Эти дружки тебя и погубят: вспомнишь мое слово.
– Завела...
50. Время, когда же придет другое время?
Да, время шло, а я все время думал, ведь когда-то кончится это. Когда же? Не может так продолжаться, не может, иначе что же такое жизнь для человека, что такое справедливость.
Каждый был занят своим: директор – столовой, мастера попивали, побивали, преподаватели – ждали отпуск, комиссии проверяли, и все никак не могли проверить, ученики – терпели и не учились.
Да, время шло, а возможно, оно остановилось и идет где-то, и до нас не дошло то, что двигает время, людей…
51. Мои ученики.
Я стал видеть лучше и моих учеников, это не просто бесформенная масса, а люди, разные, и я их видел такими и думал, что так видят их все, должны.
"Одноклеточные," – изрекал Лёня, улыбаясь и отмахиваясь от меня и моих рассуждений.
Это было ненаучно-вульгарное определение простой возрастной особенности, не мне ему объяснять, лучшему мастеру. Он умел их держать в руках, они ходили у него "по струнке".
"Я их знаю, как облупленных", – заявлял он, да, он знал, но не их, а все о них, их слабости, они поэтому боялись его, и – любили, любили за заботу, которую он проявлял о каждом, и – прощали ненаучное обращение с ними. А что они могли сделать? Может быть, так и должно быть, и не надо ничего было делать.
Учителя почему-то не стеснялись в выражениях:
– Подонки, болваны, остолопы, недоумки какие-то, – и это учительница биологии, лучшая, как ее называли во всех докладах, на всех совещаниях.
Я слушал и удивлялся, у меня, для меня они были просто ученики, люди, они мне почему-то нравились все. Их нельзя не только бить, но и оскорблять. Они молчат, они спокойно сносят все, но оскорбления даром не проходят, они отзовутся во времени, в поколении, по-разному: отупением одних, озлобленностью других, апатией третьих.., они пьют, курят, и у большинства безразличное отношение к учебе, к себе, к жизни...
52. Анализ урока.
Я сижу на открытом уроке. Стыдно, больно, обидно за всю показуху, на которую способен человек.
Учитель не говорит, а шумит цитатами для комиссии. Ученики мертвы, их мышление мертво сейчас, это куклы учителя для комиссии.
И только теперь я понимаю безразличие учеников к учебе, оно, я вижу, в полнейшем безразличии учителя к ученикам, отсюда и прозвища: "англичанка", "инженер".
Ведь урок – это жизнь, а не афиша, учитель на уроке должен быть не учителем, а человеком, истинным, человеком действия, тогда его слова станут истиной, справедливостью, действием.
Продолжение следует.
Начало в № 101
12. В поисках фотоаппарата.
Я искал по училищу фотоаппарат, искал, как истину, искал, чтобы приобщить учащихся к фото, чтобы не этот дядя, полненький, с маленькими усиками, похожий на кота, жмурившийся всякий раз, когда проходили мимо девушки, а чтобы они сами... Но фотоаппарата нигде не было, в том числе и у самого фотографа, он работал своим.
Открыл мне истину, как всегда, Миша, хранитель тайн жизни. Истина оказалась простой: фотоаппарат был у директора, он ездил отдыхать и взял его себе где-то года два-три назад, потом вернул, не сказав, что тот поломан, теперь он взял новый, второй, а в училище их всего два.
Слушая директора на педсоветах, собраниях, я уже не смеюсь, Василий Иванович, правда, иногда срывает улыбку своими шедеврами, но, право, почему-то хочется плакать.
Почему личное не связано с общественным не на словах, а на деле; почему личное существует вне общественного, а общественное для личного? Я искал фотоаппарат, а наткнулся на мясо...
13. Журавлевин, Самсенова и т.п.
Журавлевин – это самый большой начальник над нами, так я понял по испуганным глазам, притихшим голосам. Внешне он как-то недоступен, ни на кого конкретно не смотрит. Я удивлен. Почему? Он полковник в отставке и всегда охотно рассказывает, как его обошли генеральским чином. Обиженный? Непризнанный? А может быть, он своим видом говорил, что он на самом деле все-таки тот, а не этот. Да, какой-то персональный человек.
В училище он появлялся всегда неожиданно, сваливался как снег на голову, редко, но сваливался, особенно ближе к лету...
Чаще приезжала Самсенова, проверяющая, инспектор, полная, смазливая, еще нестарая женщина.
После посещения моего урока она сказала, словно жаловалась на меня Иван Ивановичу и мне самому:
– Много философии, надо попроще, у нас не тот контингент...
Записали, занесли, поехало... Ее гордый, почти неприступный вид делает ее похожей на Журавлевина. У того, почти понятно. А у нее отчего: то ли потому, что она смазливая, то ли оттого, что она проверяющая, то ли оттого, что все знали: всех, кто попадал в проверяющие, обязательно ждало солидное повышение...
Но все это не имело никакого отношения к философии...
14. Вечерами.
Вечер – это сущее наказание для одинокого человека. Все друзья заняты, и не хочется в их глазах выглядеть татарином. Меня спасает музыка. Я люблю музыку. Я могу слушать ее без конца.
Для меня Бетховен звучит так же магически, как, очевидно, для верующего слово – бог. Я хожу в филармонию, консерваторию. На одном из концертов я познакомился с девушкой, похожей на... У нее оказалось... двое детей. Как она призналась, второй ребенок ей был не нужен, как и муж...
Она ходила слушать музыку.
15. Без помощи Миши.
Период "без Миши ни на шаг", кажется, проходит. Я замечаю, что в училище складываются какие-то группы, одна: директор, Василий Иванович, старший мастер, еще два-три мастера. Эти мастера держатся со всеми почти на равных, но где-то чуть-чуть свободнее, раскованней, их чаще зовут к директору, на собраниях их группы упоминаются постоянно в числе передовых; и другая, незаметная: Леня, Коля, Толик..., у них хоть и все в порядке, но нет-нет, да и снимут премию, пожурят, упомянут для острастки, для критики. "Директор не дурак выпить за чужой счет", – эти простые слова Миши, очевидно, и могут послужить комментарием к указанному явлению.
Миша иногда тоже с ним выпивает.
16. Слухи.
Пошли слухи, что строится новый комплекс для нашего училища с трехгодичным сроком обучения. Наши учащиеся проходят там производственную практику. Нас обязали посещать объект! Не хочется, да и зачем?
Я с сожалением и грустью думаю, что надо будет прощаться с лесом, озером.
17. Куры и те...
Что толку, что я не пью, пьют другие, их больше, вот почему дурной пример заразителен.
– В училище вы один не пьете, – сказал как-то мне на уроке ученик, удивив меня своими познаниями.
– Зачем выпускают?
– Запретить нельзя, надо воспитать людей.
– А кто сейчас не пьет? Куры и те пьют.
Я никак не могу понять, зачем пьют и куры/ученики/, и люди... чтобы не читать, чтобы забыть себя, чтобы не думать о чем думается, в то время, когда ты есть, есть.
18. Вера Павловна.
Юркая, живая, маленькая с вечно простуженным голосом, она мне запомнилась сразу своей прямотой, резкостью суждений и, как я понял потом, цинизмом, который вначале я принял за разум. И действительно, цинизм – это разум, но продавший душу дьяволу. Я еще гремел благодаря Ивану Ивановичу, но ей мой открытый урок не понравился.
– Урок как урок. Но все равно он меньше знает, чем его предшественник.
Я молчал. Миша прорезался первым.
– Так нельзя говорить.
Я не обиделся, каждый имеет и должен иметь свое мнение, любое, но я понял, что в учителе главное не знание, а как он дает эти знания, сумеет ли он знания сделать знаниями учеников.
После уроков она подошла ко мне.
– Извините, ради бога, я не должна была так говорить.
19. Просто похожа...
Была все-таки одна ученица, которая мне неожиданно понравилась сразу, когда я увидел новую группу. Нет, не понравилась, она была просто похожа на... Мне было приятно смотреть и испытывать едва заметное волнение при виде знакомого облика: этих черных сумеречных глаз, спокойной походки, линии волос...
Я боялся на нее смотреть.
20. Подсказка.
Почему я объявил войну подсказкам? Потому что я увидел ее глазами учителя, я открыл на нее глаза и увидел себя, робкого мальчика у доски, ждущего подсказки, как манны небесной. В те годы я был, кажется, весь сделан из подсказок учителей, учеников, я мог говорить о книгах, которых не читал, о чувствах, которые не испытывал, мог говорить об истинах, идеях, но поступать по-другому...
– Вы что, сами не подсказывали? – спрашивали меня ученики.
– Вот именно, поэтому я и борюсь. Подсказка раздавливает личность человека. И зачем обманывать себя?
Так говорил я всегда в каждой группе, каждый год.
– Я прощаю все, кроме подсказки. Сразу ставлю двойку. Мое дело объяснить и предупредить, а ваше исполнять, но в отличие от вас я уже не только говорю, но и делаю...
Когда я слышу подсказку, во мне все переворачивается, я возмущен, удивлен, но каждый раз я объясняю все сначала: психологически, эстетически, педагогически и по-человечески.
– Ты знал, что нельзя подсказывать?
– Знал.
– Тогда почему же подсказывал?
– Школьная привычка.
– Сейчас за честность я тебе не поставлю двойку, но в следующий раз...
21. Конфликт.
Конфликт случился нежданно-негаданно из-за подсказ-ки. Я ставлю двойки не взирая на лица, "глазки", как заявила одна девушка, ставлю всем: старостам, отличникам...
И на сегодняшнем уроке, в ее… группе я поставил двойку старосте, сначала она отвечала и получила пятерку, потом подсказала, и я ей рядом с пятеркой поставил двойку.
– Вы не имеете права!
– А ты имеешь?
Урок закончился, я поднялся и, уходя, закрыл за собой дверь, она опять открылась, в этом кабинете дверь плохо закрывалась. На следующий день ко мне подбежала Вера Павловна.
– Вы слыхали, девушки на вас написали письмо в редакцию. Вся группа.
– О чем?
– Вы старосте незаслуженно поставили двойку, ушли раньше времени с урока, хлопнули дверью, не здороваетесь с ними.
– Вначале – все ложь, но с такими людьми мне действи-тельно не хочется здороваться.
Ложность этого письма было очевидна, может быть, я и не имел права ставить двойку, но здесь был особый случай. Настроение было скверное, не успокаивали ни лес, ни обычные в таких случаях мысли, типа "черт с ним".
Извращение фактов и мыслей было понятно, но сейчас я думал о другом. "Неужели и она"... я вспоминал ее лицо, как она отвечала. Не верилось.
Приехал корреспондент, я все объяснил. Вера Павловна горой стояла за меня. Конфликт был забыт. И все-таки я узнал позднее правду, года через два, когда встретил ее подругу.
– Мы не участвовали. Письмо подписали всего лишь шесть человек, староста их подговорила.
22. Мое увлечение музыкой.
Моя тетя переехала на новую квартиру года два-три назад, и только сейчас я узнал, что ее соседка преподаватель музыки в консерватории. Как-то шутя и случайно я договорил-ся, что она даст мне пару уроков игры на пианино. Тетя купила пианино для внучки, был и самоучитель.
Первые уроки музыки. Они были и в школе, но я забыл их, возможно, потому, что их было мало и как бы не было.
Первые уроки музыки. Я люблю музыку, слушаю, преподаю, но не умею играть, мне нужно было научиться играть для учеников, чтобы показывать элементы музыки, да, музыка – это чувства, жизнь. Но все-таки надо знать ее законы, чтобы понять, открывать в ней жизнь.
23. Радищев.
Только закончив университет, я понял, сколько я еще не знаю, сколько надо еще узнать и сколько я попросту не читал, да и перезабыл... Очевидно, я понял смысл учения – в познании его бесконечности...
Я составил список по всей мировой литературе, философии, психологии, педагогике, искусству...
Радищев. Я слышал стон, я путешествовал вместе с ним...
"Я взглянул окрест меня – и душа моя страданиями человечества уязвлена стала. Обратил взоры мои во внутренность мою и узрел, что бедствия человека происходят от человека, и часто оттого только, что он взирает непрямо на окружающие его предметы... Я человеку нашел утешителя в нем самом. "Отыми завесу с очей"...
Пора бы...
24. Я вступаюсь за музыку.
Я люблю эти очереди за пальто после концерта... шум, гам, возбужденные, светлые лица и глаза, море глаз...
Я стоял в очереди, кто-то толкнул меня, я оглянулся: к гардеробу, работая активно локтями, пробиралась небольшого росточка невзрачная женщина.
– Пигмеи, расступитесь, – почему-то зло говорила она, а дальше шли ряд музыкальных терминов, как заклина-ние. Я не поверил своим ушам и не сразу нашелся.
– Вы бы стали в очередь.
– Я не говорю с вами, если я захочу, вы можете полететь
отсюда...
Как я понял, она, очевидно, была музыкантом, она стояла над толпой, считала так, и – была ниже ее.
Музыкальный слух, память, свои знания подобные люди используют для складывания звуков, как складывают цифры ученики начинающих классов, за этими цифрами они так и не увидели жизни, они увидели только себя и это назвали музыкой, а музыка – это другое, музыка – это речь звука о жизни, речь о единстве людей, о вечном стремлении их к гармонии, которая достается в нелегкой борьбе за справедливость...
25. Проверки.
Проверки каждый год. Я запомнил одну проверку. Были директор и проверяющий, представитель обкома, очень симпатичный, серьезный молодой человек в очках Его вид успокоил меня. Темой была музыка.
И я решил рискнуть. В кабинете истории стояло пианино, еще недоломанное учениками. Самоучитель был со мной. Я показал ученикам выразительные средства музыки...
Пусть это была пыль в глаза, но это было и стремление к совершенству... Я вел урок, я забыл обо всем.
После урока мы остались втроем. Директор почему-то напыжился, сидел красный как рак и молчал. Я ждал.
– У меня нет никаких замечаний, – сказал проверяющий и посмотрел на директора.
Директор по-прежнему молчал, я не знаю почему, но мне показалось, смотря по нему, что он ожидал другого и был бы рад, почувствовал бы себя свободнее, если бы эти самые замечания были.
Да, я любил музыку, а не звуки, я любил учеников, Иван Ивановича, Леню, Мишу, Олейника, Бобкова Володю... Но я не знал, что директор и др. эту проверку забудут, ведь проверка без замечаний – это не проверка...
26. Бобков Володя и его жена.
Лена, мастер одной из лучших групп маляров, Лёнечка – себе на уме, добросовестный, но его тайная пружина жизни –"плох тот солдат, который не мечтает стать генералом".
Олейник – преподаватель черчения, держится независи-мо, гордый. Меня привлекал в нем трезвый, честный взгляд на вещи и – иронический; как я понял позднее, он спасал в иронии и себя, и других, спасался от чего-то настоящего и защищал в себе что-то незначительное, порой мелковатое. Он мог пойти на компромисс, но всегда был откровенным.
Я учился у него, лип к нему. Если что-то где-то он доставал "левыми" путями, то в этом не его вина.
Володя Бобков – новый руководитель физвоспитания. Меня он удивил неторопливостью, медлительностью на грани флегматичности, молчаливостью на грани тупости, скромностью на грани трусости, добротой на грани глупости, вспыльчивостью на грани жестокости, услужливостью на грани рабской покорности...
Что за фантасмагория? Откуда это все, что же в нем настоящее?
На вид это был плотный, коренастый, невысокого роста парень, ходил вразвалку, словно раздумывал над каждым шагом. Смеялся он тихо, словно сдерживал себя, и я начал подозревать, что в нем кроются какие-то внутренние неведомые мне силы, питающие этот странный, но притягивающий к себе характер.
На уроках он давал волю ученикам, они в общем-то творили все, что хотели, да и что он мог делать без спортзала.
Узнал я его в несколько другой обстановке.
Были октябрьские праздники, мы, как всегда, собрались в столовой, я скучал на вечере, потому что, очевидно, не делал то, что делали другие. А может быть, я не прав, может быть, надо поступать, как другие? Я был в трансе, точнее, вся моя жизнь: убеждения, знания, вера... Я терял себя...
– Разрешите пригласить вас на белый танец, –услышал я вдруг рядом слабенький, тоненький голосок, который показался мне и прозвучал громом среди ужасающей, обступившей меня тишины моего одиночества.
Я увидел перед собой маленькую, худенькую, почти миниатюрную женщину, с очень некрасивым лицом, мне стало как-то не по себе, но я пошел. Я был выше на полторы головы и старался не смотреть на нее, молчал.
– Вы знаете, именно таким и должен быть человек, преподающий эстетику.
Я почти остановился, сделал шаг назад и внимательно посмотрел на нее, пораженный высказанной мыслью вслух.
– Вы жена Володи?
– Да.
– А почему вы так решили?
– Я вижу, – отвечала она, улыбаясь.
Я с удивлением смотрел вниз на это изменившееся, преображенное улыбкой лицо: исхудалое, сухое, с морщинами, маленькими невыразительными глазками, оно вдруг стало ласковым, страдающим и светлым. Мне было как-то неудобно перед ней за свои мысли о ней.
И все сразу как-то изменилось на вечере, стало яснее, отчетливее. Смысл человеческих отношений, неумение человека вести себя по-человечески среди людей... и я, и другие.
Дикие противоречия. Почему? Кто объяснит?
Подошел Володя, мы разговорились. Она много читала, все подряд, днем и ночью, все свободное время от работы и от кухни, "это единственное, что было, есть светлое в моей жизни".
Володя признался.
– Я был шабуршным. Это благодаря жене я стал таким покладистым.
Никакой фантасмагории в нем не оказалось, он был добрым, смелым, добросовестным человеком, и именно это было в нем настоящее, именно это и делает человека человеком.
И тогда, и позднее, когда я встречал его, он со стыдливой улыбкой мог долго рассказывать о своей жене, самой красивой женщине на свете.
Возможно, с того самого дня я, как и он, заметил, понял себя еще раз, а вернее, она помогла утвердить меня в самом себе, чтобы оставаться всегда собой.
27. Комиссия.
Узнал я о приближающейся комиссии, когда меня вызвал Василий Иванович.
– Если придет проверяющий, скажите, что я вас посетил...
– А что?
– Комиссия к нам нагрянула.
– Хорошо, Василий Иванович.
Василии Ивановичи были трагикомическими фигурами определенного этапа развития общества. Трагедия была в том, что он мог и власть употребить, а когда он употреблял власть – он мог наломать дров, он их и ломал; иногда директор приостанавливал, сдерживал его.
Василий Иванович никогда ни в чем не перечил старшим по команде, пыхтел помаленьку, говорил с трибуны свои шедевры и знал, что ему тоже кое-что достанется. Но любил распекать в "категорической" форме... других, а после выступления успевал еще поспать... Есть-то надо всем.
Приближалась не только комиссия, но приближались и новые времена, новые люди.
Его я услышал раньше, чем увидел, его раскатистый, мощный сочный баритон.
– Будем знакомы, Валентин Иванович Сидоров.
Он улыбался широко, открыто, обнажив ряд мелких, редких зубов, протянул руку, жесткую, мускулистую и, я успел заметить, покалеченную. Он мне понравился.
– Ты знаешь Диму?
– Знаю.
– Я с ним очень хорошо знаком. Он мне рассказывал о тебе. Ты знаешь, по секрету скажу, Василия Ивановича будут снимать.
"Наконец-то, – подумал я и спросил: – Почему?"
Вышло постановление, чтобы все училища были укомплектованы людьми с высшим образованием, то есть как и положено.
– Давно бы так. Кто же будет?
– Предложили мне, но я присматриваюсь. У тебя он был на уроке?
– Был.
– Ты не темни, пиши, как было. Все равно конец ему.
– А что он закончил? – спросил я, образование Василия Ивановича было для меня, да и для всех, тайной за семью печатями.
– Церковно-приходскую школу и семь раз ППШ, – отве-тил он и громко засмеялся.
Да, я написал, но мне почему-то стало жалко этого человека, ничего не понявшего в себе, так смело несущего чушь, и, в сущности, являющегося овечкой и волком одновременно.
Чего жалеть?
Прошел слух, что и Ивана Ивановича будут снимать. И только сейчас я понял, что они чем-то были похожи...
И страшно, и радостно, почти как "о боже мой, кто будет нами править".
28. Свадьба.
Александр Сергеевич женится, Саша женится. Эта свадьба скорее напоминала обычные встречи праздников в нашем училище. Собрались все. Свадьба состоялась у невесты, в пригороде. Мои отношения с Сашей разладились, он как-то ушел в себя, замолчал, правда, мы иногда ходили в столовую обедать.
Конечно же, свадьба – это не только фактическое событие для одних, но и пример для подражания другим. Неженатых в училище оставалось двое: я и Коля, мастер группы каменщиков. Мы, кажется, почти одновременно обратили внимание на подружку невесты, бойкую, веселую девушку.
– Ничего, живет по соседству, – шепнул мне на ухо Саша.
– Ничего, – ответил я и пригласил ее танцевать; она мило посматривала на меня, а я раздумывал: назначить ей свидание или нет. И вдруг она пропала, я нашел ее с Колей, в соседней комнате, но и Коля был почему-то холоден. И я понял, что она мечется между мной и Колей, заметил это и он: участь ее была решена. Я молчал, молчал и он.
От кого-то я узнал, что Саша подал заявление в партию. Поползли слухи, что его назначают зам. директора вместо Иван Ивановича...
29. Великие перемены.
Я ушел в отпуск и после отпуска знал, что надо ехать на работу по новому адресу. Я так и не съездил раньше, все было некогда, собственно говоря, мне-то и перевозить было нечего, кабинета у меня не было.
Новое училище, новый кабинет, новые люди, почти новая жизнь.
Валентин Иванович – замдиректора по учебно-воспита-тельной работе, Бойков – зам.директора по учебно-производ-ственной, Василий Иванович стал председателем учпрофкома, маленькая, но должность.
Передо мной стал вопрос: читать русскую литературу или эстетику? Бойков сказал: "Решай". Я выбрал эстетику, а вообще-то, я еще думал и тайно искал другую работу. Зачем? Мне нравилось то, что я делал, но я искал.
В середине учебного года я все-таки уволюсь, устроившись воспитателем в общежитие, я осуществлю свою давнюю идею фикс, но всего лишь через месяц вернусь.
Зачем же я искал другую работу? Может быть, только сейчас я осознаю, что это было стремление освободиться, выйти из тех противоречий, неестественных, ненужных, в которых я был и, очевидно, сам создавал, может быть, я не хотел больше участвовать в том, в чем я участвовал и не мог ничего изменить. Я искал, и ищу сейчас.
А пока я оформлял кабинет. У меня появились диафильмы, схемы, пластинки... и я скучал по лесу... Но не пора ли выходить из лесу?
30. Славик.
Я встретил в метро Славика. Мы познакомились в армии, играли в баскетбол, волейбол, разъезжали. Мы подружились. Он закончил инфиз, работал завучем, потом ушел в преподаватели.
– У нас есть место руководителя физвоспитания.
– Это же рядом, – радостно воскликнул он, выслушав меня.
И Славик стал физруком. Это хорошо, его лицо, всегда улыбающееся мне, словно просвет в тучах...
31. Маленькая борьба.
Слепой учитель – слепые ученики, слепые ученики – слепые люди, слепые люди – слепая безрадостная, бесцельная жизнь.
Знания даны не для того, чтобы знать, а для того, чтобы действовать так, как знаешь. Эстетику по новым программам урезали. Надо что-то делать. Я решил написать письмо в газету.
32. Секция.
Учебный год начинается с августовского педсовета всех работников профтехобразования города, затем – по секциям. На секции распределяем открытые уроки, рефераты, составляем поурочные планы...
Руководитель секции очень маленькая, подвижная женщина, женщина-петушок, она как-то наскакивает на вас, словно хочет сказать, что она не такая маленькая, как на самом деле кажется, что... Да, она защищает диссертацию / я ее как-то встречал в читальном зале библиотеки Академии наук/, защищает не по эстетике, а по педагогике, и даже название диссертации какое-то уменьшительно-ласкательное, как и она сама.
– К сожалению, программу срезали, и мы должны как-то распределить часы по новой программе.
Я слушаю и думаю, что надо говорить не об этом. На музыку три часа. Усеченная эстетика – усеченная жизнь. Об этом я и написал письмо. Из ничего не рождается что-то. Искусство рождает великих людей, честных людей, творящих эпохи. Доказательства – в прошлом. Но в нем только вспышки... Эхнатон, Древняя Греция, Эпоха Возрождения... Толстой. Наконец, Революция, да, у нас уже не вспышки, у нас должно быть навсегда, навечно, каждый человек – эпоха.
Я высказал руководительнице свое мнение и предложил написать коллективное письмо. Она петушком была только с виду, а так оказалась мокрой курицей. Она отказалась.
– Вы белая ворона, – всего лишь сказала она, улыбаясь.
33. Маленькая борьба продолжается.
К сожалению, многие понимают эстетику, как Василий Иванович с трибуны.
– Не умеют ложку держать. Эстетика здесь не дорабатывает.
Да, и это эстетика, но эстетика еще и другое, эстетика существует и должна существовать не только для учеников, но и для всех.
На уроках я говорю лучше, чем на собраниях. Я волнуюсь и кое-что пытаюсь ответить.
– Не надо оправдываться, надо работать, – резюмирует всегда директор.
"Ты им ничего не докажешь", – поддерживает меня Славик, мне приятно его участие, но спокойно сидеть сложа руки я не всегда могу: ведь судьбы эстетики – судьбы искусства – судьбы жизни...
34. Училище – улей.
Шумно, разноголосо в нем. Щелкают двери под козырьком, влетают и вылетают люди.
Все входит в новом училище в колею, старую, накатанную колею старых, добрых, привычных человеческих отношений.
– Из Управления прислали преподавателя русского языка и литературы, – сообщает мне Бойков.
Если честно, я бы не перешел, но обидно, хотелось взять две группы. Возмутился!
– Решаю не я, а директор, Рябоштан, новый завуч. Понимаешь, – отвечает себе в нос Бойков.
– Я давно это понял.
Приходят учителя из школ, все, как в школе: химичка, немка, англичанка... И новый завуч, полный, пожилой в очках, любит покрикивать, покомандовать. Он бывший директор. Перевелся из другого города, поговаривают, что у него где-то есть "рука".
35. Начало начал.
Я мечусь по училищу с бумажкой в руке, в ней: количество часов, мало! Я злюсь и смеюсь, я вспоминаю, знаю, на педсовете выступит директор и начнет, как всегда, ставить задачи, а я буду думать и видеть, как учителя совещаются между собой, бегая по училищу с такими же бумажками... Почему никто никогда не поговорит об этом начале начал, а потом и задачи.
Я подхожу к завучу:
– Посмотрите, мне бы еще две группы литературы...
– Решает директор...
А потом пойдет катавасия с расписанием.
Расписание уроков – расписание жизни учителя на год... Хорошее или плохое? Это зависит даже порой от взгляда, одного неосторожного слова... и все молчат, потому что существует еще это начало начал, слепое, грозное, леденящее душу, оно есть, и в то же время его не видно, как бы нет, как бы не существует, но в то же время оно всегда готово показать свое настоящее нутро...
36. Директор.
– Ты его просто не знаешь, – говорил Миша мне. – Я не собираюсь навязывать свое мнение, у каждого есть свое, но ты его просто не знаешь.
– А пить...
– Слабости есть у каждого человека.
Я часто говорю с Мишей о директоре, я пытаюсь понять его.
– Ты не замечаешь в нем много хорошего: он не помнит зла, отходчив, немаловажная черта в директоре, и он сдержан... – все это я вспоминаю, когда вхожу, нет, вбегаю в кабинет директора.
– Георгий Сергеевич, я много не прошу, еще одну-две группы литературы. Я уже работаю три года...
– Обождите. Что вы хотите?
Да, он сдержан, как всегда, здесь же сидит и Василий Иванович, вечный спутник его, и Валентин, как я уже называю Сидорова, он оказался волейболистом.
– Хорошо, идите. Вот я и он, мы решим.
– Может, обществоведение ему подбросим, – громко, быстро, чтобы я услышал, говорит Сидоров.
Я выхожу. Почему я всегда волнуюсь, когда захожу к нему, встречаюсь... Я почему-то боюсь его, не зная почему. Он почти не здоровается со мной. На мои эскизы по оформлению кабинета он посмотрел и сказал: "Сейчас нет денег", но на каждом собрании он ругает меня за то, что я не оформляю кабинет.
Есть много "но", которые мне мешают увидеть хорошее в нем...
А Саша? Саша молчит и о часах, и о расписании. Я недоумеваю его внезапному молчанию и внезапному взлету. Я не завидую, но он вдруг стал другим, словно переоделся в костюм другого цвета, а может быть, сменил маску... Или это мне только кажется.
Вот у директора одна и та же маска: улыбка с трибуны...
37. Выборы.
Сентябрь-октябрь – пора выборов... Опять одни и те же люди, почти все руководство, Вера Павловна и ряд постоянных мастеров, молчаливых... я уже кое в чем разбираюсь /без Миши/ и начал видеть, учусь видеть, но так не хочется видеть то, что противоречит знаниям, ведь человек должен быть человеком, а не подделываться под человека.
Свои люди, удобные, а где же все то, о чем они говорят, учат...
38. Что делать?
Славик входит в силу. Лучший спортзал. Появился второй преподаватель физвоспитания, Виталий, молодой, худощавый, не любит поговорить и выпить...
Мы иногда собираемся в тренерской, разговариваем.
– Приходил директор? – спрашиваю я, встретив его в дверях зала с большим свертком в руках.
– Да!
– Зачем?
– Не видел?
– Видел, пакет.
– Зачем спрашиваешь?
– Интересно.
– Понятно. Выдаю точную информацию: пришел и говорит: "Заверни два шерстяных костюма".
– Вернет?
– Как бы не так. Тю-тю, как и охотничьи сапоги, резиновая лодка, палатка...
– Что же делать? – задаю я вопрос Славику и себе.
– Что? А ничего.
– Может быть, написать?
– Уже писали. Ну и что. Слыхал?
– Кое-что.
– Приехал проверяющий, а она прямо ему в глаза и сказала: "Они здесь не воспитывают, а пьют и воруют".
– И что?
– Ничего, – отвечает Славик и смеется, то ли удивляясь моему недоумению, то ли этому "ничего". Что же делать? Я начинаю Славику жаловаться на свое одиночество: он предлагает переговорить с соседкой: познакомить. Лады? Я соглашаюсь.
39. Библиотека.
Я набрался духу и подал заявление в аспирантуру. Я сдал на конкурс работу, ту самую работу, за которую мой руководитель, доктор... поставил пять.
На одно место оказалось семь человек.
В ректорате я встретил однокурсницу.
– Ты подал? – спросила она.
– А ты?
– Я - нет.
– Почему?
– Мне сказали в деканате, что подает заявление сын проректора.
– Кто тебе сказал?
– Секретарь.
– Так и сказал?
– Так и сказал.
– А мне ничего не сказал.
– Это по секрету: она меня немного знает.
Не хотелось верить, не хотелось, я вхожу в читальный зал библиотеки Академии наук, проделал приличную работу, но я продолжаю готовиться, я забыл все разговоры, которые, как мне кажется, затемняют значение всей русской литературы, перечеркивают... а пока на кафедру русской литературы будет зачислен человек, который поступает не потому, что он знаком с русской литературой, а просто по знакомству с теми людьми, которые там читают русскую литературу, и он сам когда-то будет ее читать.
И здесь, но в несколько другом виде, я столкнулся с началом начал... я это понял, когда мне по сданной работе поставили двойку... но к экзамену допустили. Можно было не сдавать, я знал, что я выступаю уже против машины, но я решил сразиться, посмотреть еще раз в глаза тем людям, которых я знал, видел, слушал, но теперь мои глаза были другие, и я хотел посмотреть новыми глазами в глаза тех людей, хотел узнать, те же у них глаза или другие.
Да, это были другие глаза. На экзамене мне попалось творчество Багрицкого.
– Тройку я могу поставить, – услышал я и увидел какие-то нервно подрагивающие глаза, устремленные на меня, в упор, зло...
Суть моей тройки была не в том, что я не понимал сути творчества поэта, а в том, что я забыл название, только название первого сборника...
– Тройку? – переспросил я и посмотрел на него, не знаю, что он увидел в моих глазах, но его глаза забегали, и, не выдержав, он отвел их в сторону.
Я вышел, не хотелось видеть их, слушать их русскую литературу.
Мне возвратили работу в секретариате, возвратили вступление и заключение, а исследование, среднюю часть, не вернули, затерялась... уж не для сына проректора она предназначалась?
Но в библиотеку я продолжал ходить...
40. Я перехожу двумя этажами ниже.
Мой кабинет в плане здания находится на третьем этаже, я начинаю заваривать кашу оформления, и вдруг директор вызывает меня.
– Понимаешь, у нас не хватает еще одного кабинета математики, а внизу есть свободный кабинет.
– Где приемная комиссия? – вскипаю я и начинаю что-то бессвязно доказывать.
– Какая тебе разница, чудак-парень. Сидоров, скажи?
"Какая разница", – думаю я и через неделю перебираюсь со своим нехитрым скарбом.
Обидно! И какая разница: ведь и математика должна быть, а вот эстетика... Это внимание к математике и к эстетике, явно противоположное, отражает и мое, и вообще положение дел с эстетикой не только в училище. Я убежден в справедливости своих мыслей, и дело не во мне, а в мыслях, которые были справедливы. Справедливость не торжествовала, но она была, ощущалась именно потому, что сейчас торжествовали несправедливость, ложь, но побеждают-то справедливость, истина. Я верил и верю в это, рано или поздно, но побеждают.
41. Ленинград.
Я случайно устроился в бюро путешествий и экскурсий. Меня подбил мой товарищ, он целую неделю ездил по Прибалтике: я рот открыл от изумления. Я хотел тоже, я почти нигде не бывал.
Ленинград – это была мечта. И я осуществил эту мечту.
Ведь так поехать я практически не мог, да, начало начал.
...Я ходил по Невскому и трогал себя, не снится ли мне, я смотрел на картины в Эрмитаже и трогал себя, не снится ли мне, я шел по Летнему саду... не снится ли мне и ...любовь. Она была очень хорошей, молодой девушкой, ее звали Галя, и она была похожа на Галю, на песни, и сама она пела песни для людей. Потом, когда мы вернулись и она не пришла на свидание, я искал и нашел ее, но она не пришла, и я понял, что у нее все прошло, а у меня остались и она, и Ленинград.
42. Документ.
"Прошу догрузить преподавателя эстетики уроками русской литературы. Вопрос согласован с Госкомитетом...
Начальник Горуправления..."
И это называется борьба? Или возня? Против кого? Они боролись против меня, чтобы не дать часов. Почему? Потому и за то, что я видел все, что делали они, и не делал это сам, потому что я был "не наш", потому что... Началось это со сценария, продолжается и сейчас. Надоело.
43. Бегство. От чего?
Наконец-то я нашел работу: воспитатель общежития в АТП. Ехать не час, два, а полчаса: времени – море, и не буду горло рвать...
– Ухожу.
– Мы не имеем права задерживать, но среди года...
– Я могу читать.
– Пусть читает.
Место воспитателя я окружил ореолом свободного времени, да, там было море свободного времени, но я не знал, что делать, я растерялся и теперь бегал в училище и читал, читал с каким-то наслаждением, словно здесь был настоящий воздух, моя жизнь.
Я не знал, что делать, это особенно я чувствовал, когда заходил в комнаты, словно заходил в чужую жизнь, где тебя никто не знал... Что, как, почему? И все то, что я с серьезным видом спрашивал, записывал, занимало не более минуты, я видел застывшие позы, лица, слова, словно я своим приходом останавливал жизнь, и все ждали, пока я выйду, чтобы продолжать жизнь.
Я не смог найти конкретного дела, что-то такое, что я думал – найду.
Прошел месяц, меня мучили, нет, разрывали сомнения, а может быть, наконец я окончательно все понял: я уволился или бежал теперь туда, откуда тоже бежал.
Мне еще повезло, что никого не нашлось на мое место.
И я с головой ушел в работу: надо было оформлять кабинет.
44. Последний урок.
Последний урок перед бегством.
Я сказал ученикам, что ухожу и что это мой последний урок. Наступила тишина. Я никогда не слыхал такой тишины. Я не люблю тишины на уроке. Разная бывает тишина на уроке, но такой я не слыхал никогда. И вдруг я увидел у двух девушек, сидящих за первыми столами... слезы.
Честно говоря, мне самому хотелось плакать, мне было жаль... всего. Я не хотел, но я должен был попробовать, узнать что-то еще, зачем-то должен был уйти.
Но я был ошеломлен этими слезами.
45. Постановление ЦК.
Вышло постановление ЦК о борьбе с алкоголизмом и пьянством.
Я смеялся, когда прочитал, что состоится обсуждение этого постановления. Интересное постановление. Я смеялся, когда увидел серьезные лица директора, Валентина, некоторых мастеров, – я вспомнил урок:
– Где ваш мастер?
– Ищи ветра в поле.
– Что вы имеете в виду?
– В гастрономе
– Откуда вы знаете?
– Знаем, он нас посылает.
Особенно усердствует Сидоров, он усердствует всегда, как я понял, и когда поступал на работу, и сейчас, очевидно, усердствует перед очередной выпивкой, и какая разница о чем говорить...
Стал попивать и Славик, попивать – это полбеды, но я видел бутылки и после игры, и просто так, в обычный день, зачастили сюда и Валентин, и пару мастеров, закуска поступала по запасной лестнице из столовой...
46. Мечта.
Я мечтаю о театре.
Я предложил на собрании создать театр в училище, а не держать при себе фото, кино, и снимать на пленку не собрания, не линейки, а учащихся.
Я мечтаю создать театр, чтобы жизнь стала искусством, ведь создает жизнь искусство.
Я мечтаю создать учебный театр: "Гроза", "Кому на Руси жить хорошо"...
47. "Купание красного коня".
Оформление кабинета шло полным ходом. Историю архитектурных стилей и строительства я заказал художнику. Он поместил их на восемнадцати стендах: определенный стиль соответствует определенному периоду строительства. Над ними, у потолка, трехцветный орнамент, я откопал его из-под пепла Везувия, к сожалению, Лёня, так похвалявшийся своим мастерством, так и не сумел выполнить точно орнамент.
Кабинет преобразился. В двух простенках между окнами я поместил два стенда. "Труд создал человека" и "Прекрасное есть жизнь".
Образное решение к первому стенду я увидел в скульптуре Мухиной "Рабочий и колхозница", а к словам Чернышевского я нашел репродукцию картины Петрова-Водкина "Купание красного коня" – символ чистоты, справе-дливости.
Директор зашел с Сидоровым.
– Много недоработок. А еще эстетика, – начал директор, в его голосе, как бы снизошедшего до кабинета эстетики, слышалось раздражение. – А это что? – с каким-то недоуме-нием и в то же время угрожающе спросил он.
– Прекрасное есть жизнь.
– Это надо убрать. Неприлично. Учащиеся смотрят.
– Это искусство, – начал я, – понимаете.
– И понимать не хочу.
– Хреновиной здесь занимаешься, а еще эстетик, – в тон директору, раздраженно заговорил Сидоров, и мне показалось, что он почему-то про себя посмеивается.
– Можно и другую...
– Вот и повесь. Неужели ты нас за дураков считаешь, мы-то поймем, а ребята не поймут, ты не знаешь, кто к нам идет.
– А этот щит неровный, ты что, не мог подравнять?
Поскольку разговор зашел о неровности доски, а не о картине, я молчал и только теперь понял психологию всех ЦУ и проверок проверяющих: они находят пустяк, а найти его легко, и по этому пустяку умоляют вообще всю работу, очевидно, этим они придают хоть какое-то значение себе и своей работе... Спорить бессмысленно, доказать истину невозможно, ведь истина то, что сказали они, возражения – отсутствие радивости у работника, отстаивание истины – личное оскорбление при исполнении...
Мне все было видно, я знал об этом, знал и сам улыбающийся про себя Сидоров, но говорил – то он и делал не то, как надо поступать и говорить...
Я не снял картину, но какое-то предчувствие осталось, что-то должно было произойти.
Через неделю картины на месте не оказалось. Я пришел и сразу заметил опустевшее пространство на стенде над белыми буквами из пенопласта.
– Кто это сделал? – спросил я учеников.
– Сидоров.
– Как это было?
– Он стал на стул и сорвал, он у нас проводил занятие.
Я сел за стол и стал раскладывать какие-то бумаги... и вдруг вспомнил, он, кажется, второй год рассказывает всем, что готовится поступать в аспирантуру, мечтает стать философом...
48. Еще раз о Вере Павловне.
Все было забыто и перезабыто, мы давно уже делимся впечатлениями о фильмах, книгах, она рассказывает о своей работе юрисконсультом на заводе, она, как и я, уходила и вернулась. Ее сразу избрали предместкома.
Я написал заявление на путевку в санаторий: хронический ларингит. Врачи советовали южный берег Крыма. Было еще два заявления: от мастера и технички. Я изредка напоминал ей о заявлении. Мы иногда шли вместе на остановку автобуса: она рассказывала о своих болезнях, о муже, который носит ее на руках, о дочке.
О путевке я забыл, как забыл об одном разговоре с Верой Павловной, разговоре-шутке.
Я знал, что директор внезапно уехал в санаторий. Я подошел к Вере Павловне.
– Я слышал, директор уехал в санаторий.
– Да.
– А где он взял путевку?
– У нас.
– Первый раз слышу.
– Я не говорила, а зачем?
– Как зачем? Было только три заявления.
– Ну что вам сказать, вы, как маленький ребеночек. Если вы хотите, я могу вам сказать: он сам взял,
– Как это сам?
– А вот так, взял и все.
– А вы для чего?
– Чтобы вы, интересно, сделали на моем месте?
Как-то я в разговоре с ней назвал ее Верой Павловной, намекая на героиню романа Чернышевского, сейчас я подумал, что это уже не та Вера Павловна. Почему-то ожил и ее шутливый вопрос, когда мы одни стояли вечером на остановке автобуса:
– Вы только сочувствуете мне, и все, думаете, что я уже ни на что не гожусь? – вспомнились ее опущенные глаза, я смотрю на нее сейчас, словно сравниваю, зачем? Она между тем продолжает:
– Вы вроде такой святой, что ничего не видите и не понимаете.
– Но все-таки надо что-то делать.
– Я посмотрю, что вы будете делать, когда вас изберут.
49. Миша получает квартиру и еще не сдается.
– Поздравь, я получил двухкомнатную квартиру – на двоих. Лицо его сияло.
– Поздравляю, я рад за тебя. Передай поздравления Лиде. Помочь тебе?
– Что ты, я оттуда ничего не беру. Рухлядь. Будем обзаводиться новой, как-нибудь заезжай.
Я приехал вечером. Квартира была пуста. Лида угостила меня молоком, мы смотрели телевизор, играли в шахматы.
Лида принялась за старое.
– А я и квартире не рада, лучше бы он закончил университет. Меньше бы пил с этими забулдыгами.
– Лида, я так устаю за целый день.
– Устал пить. Ты бы его пристыдил. Сколько лет.
– Как у тебя дела на этом фронте, ты не рассказываешь.
– Да никак. Честно говоря, уже забросил, но вот уже написал заявление, чтобы восстановиться. Директор подписал, спасибо ему, пошел навстречу.
– Меньше встречайся со своими дружками, брал бы пример. Ни стыда, ни совести, ни гордости.
Я молчал.
– Нет, я тоже решил: надо добиться. Документы все на руках, завтра еду в университет. Честно говоря, стыдно.
– Если захочешь, все поправимо, – поддержал я его.
– Зато жена у меня – умница.
– О... похвалил жену, в кои века, – сказала Лида, покраснев.
– Ты знаешь, она поступила в техникум, а Миша из-за нее отдувайся.
– Можно подумать, одну работу сделал.
– Одну, но сделал.
– Ты бы лучше о себе подумал. Эти дружки тебя и погубят: вспомнишь мое слово.
– Завела...
50. Время, когда же придет другое время?
Да, время шло, а я все время думал, ведь когда-то кончится это. Когда же? Не может так продолжаться, не может, иначе что же такое жизнь для человека, что такое справедливость.
Каждый был занят своим: директор – столовой, мастера попивали, побивали, преподаватели – ждали отпуск, комиссии проверяли, и все никак не могли проверить, ученики – терпели и не учились.
Да, время шло, а возможно, оно остановилось и идет где-то, и до нас не дошло то, что двигает время, людей…
51. Мои ученики.
Я стал видеть лучше и моих учеников, это не просто бесформенная масса, а люди, разные, и я их видел такими и думал, что так видят их все, должны.
"Одноклеточные," – изрекал Лёня, улыбаясь и отмахиваясь от меня и моих рассуждений.
Это было ненаучно-вульгарное определение простой возрастной особенности, не мне ему объяснять, лучшему мастеру. Он умел их держать в руках, они ходили у него "по струнке".
"Я их знаю, как облупленных", – заявлял он, да, он знал, но не их, а все о них, их слабости, они поэтому боялись его, и – любили, любили за заботу, которую он проявлял о каждом, и – прощали ненаучное обращение с ними. А что они могли сделать? Может быть, так и должно быть, и не надо ничего было делать.
Учителя почему-то не стеснялись в выражениях:
– Подонки, болваны, остолопы, недоумки какие-то, – и это учительница биологии, лучшая, как ее называли во всех докладах, на всех совещаниях.
Я слушал и удивлялся, у меня, для меня они были просто ученики, люди, они мне почему-то нравились все. Их нельзя не только бить, но и оскорблять. Они молчат, они спокойно сносят все, но оскорбления даром не проходят, они отзовутся во времени, в поколении, по-разному: отупением одних, озлобленностью других, апатией третьих.., они пьют, курят, и у большинства безразличное отношение к учебе, к себе, к жизни...
52. Анализ урока.
Я сижу на открытом уроке. Стыдно, больно, обидно за всю показуху, на которую способен человек.
Учитель не говорит, а шумит цитатами для комиссии. Ученики мертвы, их мышление мертво сейчас, это куклы учителя для комиссии.
И только теперь я понимаю безразличие учеников к учебе, оно, я вижу, в полнейшем безразличии учителя к ученикам, отсюда и прозвища: "англичанка", "инженер".
Ведь урок – это жизнь, а не афиша, учитель на уроке должен быть не учителем, а человеком, истинным, человеком действия, тогда его слова станут истиной, справедливостью, действием.
Продолжение следует.